Владимир Гусев - Дни
Все же он ушел от всех, запутал собак, сильно оторвавшись от них и вновь перебежав проспект и пробежав по черному асфальту — и через лесок за высотными домами, мимо института, общежитий для иностранных студентов, побежал вдоль шоссе, но в стороне от шоссе, — к большому, почти настоящему лесу.
Время от времени он слышал, как ревели автобусы, идущие в аэропорт, дизели-грузовики, самосвалы; легковые машины шли тише и не обостряли слуха. Над головой порой гремели идущие на взлет, на посадку огромные самолеты, трещали, рокотали полосатые вертолеты; он мельком взглядывал вверх и продолжал свой путь.
Он бежал размеренно, быстро, несуетливо; споро и ладно двигались мускулы, кожа его тела; спешить ему было некуда, да и ни к чему. Чем быстрее — тем более вероятность смерти; что же? он, может, втайне желал ее?
Нет; давнишний волчий инстинкт говорил ему — выжить, выжить.
Но в то же время, да, было и что-то, похожее на желание смерти; как назвать это? нет человеческих названий.
Он бежал; если бы он был человеком, он знал бы, что миновал Румянцево, Дудкино, Передельцы, Картмазово и приближался к Мешково; но он не знал этих слов, он обходил все поселки за триста — пятьсот шагов, — пугливо, как тень, мелькая вокруг них — человеческих жилищ — за спасительными строями, стенами сосен, елей, берез, осин; весенняя земля, в остатках снега, пахла влажно и полно, ширила дыхание, но он не останавливался — бежал, бежал.
У Мешково на него напала свора полудиких собак; в отличие от городских, они — почти молча, лишь с хрипом — прямо бросились на него; лес? запах крови из уха? заморенный его вид? что тут было главное — неизвестно; но они стали рвать его сзади, снизу, с боков.
Он лязгал зубами направо и налево; две собаки быстро отвалились, визжа; какой-то полукровок, помесь боксера с дворнягой, старался подкатиться под горло и взять своей мертвой хваткой; он ударил его мощной лапой по позвоночнику, пес упал; наконец, видя, что он обороняется мощно и яростно, собаки — визжа — отстали; теперь-то некоторые из них залаяли вслед.
Он вновь одиноко углубился в березы и ели; и вдруг почувствовал, что силы его уходят.
Будто лопнул внутри него главный нерв; будто ослаб хребет, раскис спинной мозг.
В глазах стало плавно кружиться; он почувствовал, что шатается.
И тут снова раздался собачий лай.
Перед ним открылась поляна, а на ней — одинокая изба с двором; все это он проглядел, не почуял, не провидел между стволами заранее.
Навстречу бежали сразу четыре дворовые собаки: видимо, старая сука с тремя взрослыми детьми. Все они были небольшого роста — в два раза ниже его, — но до предела озлоблены — и сильно лаяли; от собачьего лая у него уже начиналась лихорадка будто.
Он молча, пошатываясь, стоял, ожидая подбегавших собак.
— Тузик, Жучка! Назад! — раздалось от дома.
Собаки не послушались, но все же поумерили свой пыл; они подбежали и стали метаться в четырех-пяти прыжках, натужно и хрипло лая и исходя слюной.
Из-за жердей забора вышла женщина в фуфайке, в платке и стала смотреть на него.
Волк лежал в сарае на опилках, рядом стояла эмалированная миска с остатками похлебки; положив голову на лапы, он задумчиво смотрел перед собой, не обращая внимания ни на мамашу-сучку, которая эти дни сменила гнев на милость — подлизывалась к нему, — ни на двух молодых самочек, рычавших и ревновавших в отдалении, ни на кобелька, который время от времени все еще начинал лаять издали.
Волк лежал, смотрел; перед ним был лес. Взгляд его был угрюм и тих.
Подошла женщина-хозяйка; волк не встал, но весь подобрался, начал смотреть на нее исподлобья желто-зеленым взором.
— Лежи, лежи, — сказала она и села рядом на еловый чурбак, положив руки на колени и соболезнующе-горестно глядя на изодранного, в ссохшихся кровяных перьях, худого, как привидение, волка.
Это была обыкновенная женщина, в платке, с чуть вздернутым носом; она была женой работника биостанции, они жили тут вдвоем с мужем, а муж уехал в институт, в лесхоз.
Волк постепенно успокоился, перестал на нее поглядывать — и опять стал смотреть на лес.
Она сидела, сидела, смотрела, смотрела — и вдруг, в каком-то нерассуждающем порыве, схватила худого, но тяжелого волка под передние лапы и опустила его грудь и голову себе на колени.
Волк от неожиданности мгновенно выпрямил задние лапы, напряг жилы — но вдруг столь же мгновенно понял ее — и влажно, остро-шершаво сунул нос в ее другую руку, лежавшую на колене.
И так сидели они одно-два мгновения — женщина в платке и волк, головой у нее на коленях, — сидели, олицетворяя собою великое единство природы, где нет ни людей, ни волков, ни леса, ни дома, где только любовь и жалость, и тихий свет — и нечто, что не имеет названия.
Далее волк неловко освободил жестко-шерстистую голову от ее рук, улегся, вытянул лапы, положил голову и начал снова смотреть на лес; он думал о том, что этот лес и чем-то похож, и чем-то непохож на тот — сухой и сосновый, со светлым, ярким пятном-поляной посередине; с ее травой и жужжанием. Но похож, не похож, а скоро придется идти: лес… лес.
Женщина сидела, положив руки на колени, ежась в своих фуфайке, платке, и думала о том, что муж уехал на день, а нет его уж три дня, что ей сорок три года; что неизвестно, в каком же настроении он вернется — и что́ он скажет о волке.
1971
ЛЕСНИК
ЗИМА
Главное зимой — снег и деревья, деревья и снег.
Все остальное неважно зимой; оно важно постольку, поскольку имеет отношение к тому и другому.
Все остальное, но не вода; вода и зимою — сама по себе.
Вода, если она вырывается в виде родника из черной с мертвенно бело-зелеными травинами мякоти обрыва под снегом, или если она вышла в ручье буро-черным потоком в серых песчаных обвалах берега, или если она проступила печальной полыньей на гладком снегу реки, резкими уступами берегов обозначающей свое русло, — полыньей, в которой края-круги серые от влаги снежные, края воды — отверделые в округлом прозрачно-серебряном сером блеске, а вода буро-серая в тайных отсветах, и все это концентрически разное, но все это вместе — вода, если она пробилась таким образом, разрушает тайну зимы как зимы и навязывает ей свою, иную тайну — более живую и беспокойную и отдельную от зимы своей уходящей вглубь и в свет темнотой-живостью, хотя и вступающей с ней, с зимой, в тревожное, бело-черное взаимодействие; но вода, проступившая в виде жидко-серого, в бело-прозрачных пузырьках, в матовом сале, в смутном спокойствии и подснеженной отуманенности льда, вода, проступившая в виде этого льда в как бы случайно и как бы наскоро полосками разметенном оголтелым, унылым ветром месте бывшей воды («реки» или «озера» под их снегом), — вода эта — часть зимы, но часть самостоятельная и в себя ушедшая; вода, даже в виде этого случайного льда, обметенного этим унылым ветром, — вода не подчиняется жизни дерева, снега — она и тут сама по себе.
Что же до снега, то он господствует тоже сам по себе, но одновременно его жизнь не имеет самостоятельного значения; снег может быть разным; он может лежать в несколько пластов и, показав их на обрыве, дает пласт серый и пласт бело-желто-зернистый, пласт сахарно-белый или мелово-белый и пласт в черных крапинках старой кожуры, семян и раздробленных хвоинок деревьев, пласт просто рыхлый и пласт рассыпчатый, пласт мягкий и пласт крупно-грубо, зазубренно зернистый, пласт мелко зернистый и пласт умятый плотно; снег, если поверху, в зависимости от тени и ската, от белизны и туманности или от густой яркости, от рассеянности или от сочности солнца, от близости или далека деревьев, от воздуха и от ветра, от мороза или от слабости мороза, от пара или от прозрачности воздуха, от близости или от дальности той же воды, от звона или от тишины, от истинного молчания или безмолвного говора леса, от наклона верхушек сосен и от мощи оснований дубов, от вечера и от утра, от дня и от полдня, от времени между днем и вечером, от времени между утром и перед утром, — снег может быть фиолетовым и сиреневым, серым и желтоватым, золотым с подсветами и матово-белым, медовым по цвету и ощутимой вязкости и зеленоватым, густо-желтым и сочно-желтым с запахом острой свежести, бело-желтым и бело-прозрачным как бы, буровато-красноватым с тенью и иссиня-лиловым, розовым и золотым, серо-белым с запахом мокрой свежести и серо-голубым; но все же снег — он извечно белый; снег может быть ячеисто-зерновитым настом в сером сиянии, снег может быть мучнисто-невесомым в белой очевидности; снег может быть плотным и плотно, тугой ямой, проваливающимся под остро-роговым копытом, под упавшим стоймя суком, под обвалившейся заледенелой глыбкой снега же с деревянно-резко скрипящей сосны, и снег может быть так, настолько мягок, что впавший в него предмет не почувствует самого снега, лишь почувствует тихий холод и свежесть; снег может быть тяжко мокрым и снова, снова серым, — и снег — он снег — и только; он снег — он один и тот же.