Джанет Фитч - Белый олеандр
— Не обнадеживай его, — прошипела она.
Когда Барри появился на вечеринке в честь юбилейного выпуска «Синема сцен», мне пришлось согласиться, что он ходит за ней специально. Это было во внутреннем дворике старого отеля на Сан-сет-Стрип. Дневная жара понемногу шла на спад. Женщины были в открытых платьях, моя мать в белом шелке напоминала мотылька. Пробравшись сквозь толпу к столику с закусками, я быстро загрузила сумочку снедью, которая могла продержаться несколько часов без холодильника — крабьими клешнями, спаржей, печенью в беконе, — и тут увидела Барри, накладывавшего в тарелку креветки. Он тоже заметил меня, и взгляд его моментально пробежал по толпе в поисках матери. Мать шла сзади, качая в руке бокал белого вина, и болтала с Майлзом, фотографом, долговязым англичанином, у которого был колючий подбородок и желтые от никотина пальцы. Барри она еще не видела. Он начал пробираться к ней, я держалась за ним.
— Ингрид, — воскликнул Барри, протискиваясь сквозь нарядную толпу. — Я вас искал, — и улыбнулся.
Глаза ее резко и жестко прошлись по его горчичному галстуку, съехавшему набок, по коричневой рубашке, натянутой на животе, по неровным зубам, по креветке в пухлом кулаке. Я уже слышала дыхание ледяных ветров Швеции, но он, кажется, не ощущал никакого холода.
— Я о вас часто думаю, — сказал он, подойдя еще ближе.
— Лучше бы вы этого не делали.
— Вы измените свое мнение обо мне.
Он прижал палец к носу, подмигнул мне и, подойдя к другой группке гостей, обнял хорошенькую девушку, поцеловал ее в шею. Мать отвернулась. Этот поцелуй шел вразрез со всем, во что она верила. Такого в ее вселенной просто не могло быть.
— Вы знаете Барри? — спросил Майлз.
— Кого?
Той ночью она не могла заснуть. Мы спустились в бассейн и плавали медленными монотонными кругами под придуманными созвездиями — под Крабовой Клешней, под Гигантской Креветкой.
Мать склонилась над своим монтажным столом, вырезая без линейки какой-то знак длинными изящными полосами.
— Это дзен, — сказала она. — Ни одного срыва, ни мгновенного колебания. Окно в изящество.
У нее был совершенно счастливый вид. Так случалось иногда, если ей удавалась идеальная аппликация, — она забывала, где находится, почему и зачем она здесь, где была до этого, где могла бы быть, — забывала обо всем, кроме идеальной линии, проведенной ножиком без линейки, — чистейшего удовольствия, словно только что написанная прекрасная фраза.
Но теперь я видела то, чего не видела она, — в мастерскую вошел похожий на козла мужчина. Не желая оказаться разрушителем ее чудесной минуты, я продолжала мастерить китайское дерево из старых тангирных сеток и испорченных фотокадров «Салям, Бомбей!». Барри поймал мой взгляд и приложил палец к губам. Тихонько подкрался к ней, тронул плечо. Острый нож у нее в руке шел, шурша, по бумаге. Мать резко обернулась — я думала, чтобы порезать его, — но он показал ей что-то, и она замерла. На стол лег маленький конверт.
— Это вам и вашей дочери, — сказал он. Мать открыла конверт, вынула два сине-белых
билета. Молчание, с которым она их рассматривала, поражало меня. Долгий взгляд на билеты, потом на него, тычущего острие модельного ножа в прорезиненную поверхность стола — дротик, застрявший там на мгновение до того, как она решительно вынула его.
— Только концерт, — сказала мать. — Никакого обеда и танцев.
— Согласен, — сказал Барри, но по лицу его было ясно — он ей не верит. Барри еще не знал мою мать.
Это был концерт гамелана[4] в Музее искусств. Теперь понятно, почему она согласилась. Интересно только, как ему удалось так точно рассчитать свое подношение, выбрать то единственное, от чего она никогда не отказалась бы? Он что, прятался в олеандрах за нашими окнами? Расспрашивал ее друзей? Подкупил кого-нибудь?
Вечерний воздух слегка потрескивал, когда мы с матерью ждали его во дворе музея. Все на жаре било статическим электричеством. Я проводила расческой по волосам и смотрела, как с их кончиков сыплются искры.
Вынужденная ждать, мать нервно перебирала пальцами.
— Опаздывает. Мерзость какая. Сразу надо было догадаться. Наверное, где-нибудь в поле бодается с другими козлами за очередную козу. Напомни мне в следующий раз — не связываться с четвероногими.
На ней все еще была одежда для работы, хотя времени было достаточно, чтобы переодеться. Таков был намек — показать ему, что эта встреча не свидание, что она ничего не значит. Все вокруг нас, особенно женщины в ярких летних шелках, в облаке дорогих разноголосых запахов, критически оглядывали ее. Мужчины улыбались ей, восхищенно рассматривали. Мать рассматривала их в ответ, сверкая синими глазами, пока они не смущались и не отворачивались.
— Одно слово — мужчины, — сказала она. — Какими бы ни были безобразными и противными, каждый о себе воображает невесть что.
Я увидела Барри, идущего к нам через дворик, — грузное тело на коротких ногах слегка тряслось. Улыбнулся, открывая щель между передними зубами.
— Прошу прощения. Убийственные пробки.
Мать отвернулась от его извинений. Извиняться пристало только лакеям, учила она меня. Никогда не извиняйся, никогда ничего не объясняй.
В гамеланском оркестре было двадцать худеньких низкорослых мужчин, стоявших на коленях перед затейливыми резными инструментами — связками колокольчиков, гонгами и барабанами. Начал барабан, потом вступила одна из самых низких колокольчиковых гроздей. Оживали другие, постепенно рождалась и нарастала мощная масса звука. Начал появляться ритм, он ветвился и разрастался, сложный, запутанный, как лианы. Мать говорила, что гамелан создает у слушателя мысленную волну, перекрывающую все альфа, бета и тета, волну, парализующую обыденное течение мыслей и вызывающую к жизни другое, выходящее за пределы, в нетронутые зоны сознания, — как система параллельных сосудов для кровоснабжения поврежденного сердца.
Я закрыла глаза, чтобы лучше рассмотреть крошечных танцоров, пересекающих темный экран век. Они были похожи на птичек из драгоценных камней. Уносили меня куда-то, говорили со мной на языке, где нет слов для определения странных матерей с глазами цвета синего льда, уродливых квартир, сухих листьев в бассейне.
Потом публика стучала бархатными креслами и толпилась у выхода, но мать не двигалась с места. Сидела, закрыв глаза. Ей нравилось уходить последней. Она презирала толпу, этот обмен мнениями на выходе из зала или, того хуже, занимание очереди в туалет и «где вы хотите перекусить?» Это портило ей впечатление. Она все еще была в другом мире и хотела остаться там как можно дольше, чтобы параллельные мысленные потоки и дальше точили кору головного мозга, словно коралл.