Александр Попов - Надо как-то жить
Не так давно, год, два ли назад, сосна упала. Не выдержала напора липко-снежной октябрьской бури. Но повалилась не сразу – с полгода стояла вполнаклона, в ветреную погоду устрашающе скрипела. А потом селяне услышали великий треск и вздох. Пришел Михаил Ильич посмотреть на сосну, уже поверженную, лежавшую с переломанными ветвями. И поразило его – на корнях ее висели немалые камни. Оказалось, она вросла в расколы, в трещинки каменных глыб, обвила их, будто бы вживилась. Зацепилась и держалась, ухватисто держалась весь свой век. И, умирая, уже согнутая, держалась, потому в бурю и не рухнула сразу, как соседние деревья, а повалилось их тогда много, не совладав с махиной густого влажного снега. И выходит – камни держались за землю, сосна держалась за них. У других поваленных деревьев – а они намного моложе были – Михаил Ильич камней на корнях не приметил; так, мелкие камушки, запутавшиеся в суглинистой бороде корней, висли и осыпались.
Лежат они, корни и камни этой необычной сосны, никто их не трогает, не обрывает. Приходят селяне, дивятся, другим показывают. Саму же сосну люди сразу распилили. На дело пошла, не пропадать же доброй древесине. "А корни ее пусть лежат: сгниют или сгорят, все будет умягчение для земли", – отчего-то заботило Михаила Ильича.
Себя он почувствовал теперь, после всех разговоров с братом и его женой, вросшимся даже в камни своей земли. Нравилось ему так романтично и по-детски сказочно думать о себе. Нравилось не потому, что гордился и осознавал себя сильным, неколебимым или правильным каким-то, а потому, что легче становилось на сердце, яснее и проще жизнь виделась.
Ругал Михаил Ильич жизнь в Набережном всегда, и в советское время, и ныне. Но пришло время выбирать – и выбрал эту руганную и переруганную им жизнь. "Чудно!" – с сердитой, но ребячливой веселостью подумалось ему.
– Будем, мать, жить и умирать здесь, – одним августовским вечером сказал он Ларисе Федоровне.
Но она, уже засыпавшая, смаявшаяся за день по хозяйству, ни о чем и не спрашивала мужа, не требовала никаких от него решений и ответов. Он же молчал и супился весь этот день; а когда утихли за стенкой родственники, вот, сказал. Сказал строго и твердо, как будто отсекал чье-то противное ему мнение или словно бы супруга только что возразила ему, спорила отчаянно и страстно.
Лариса Федоровна вздрогнула, переспросила, потягиваясь. Он повторил, но скороговоркой, рубяще, как будто спешил высказаться, как будто боялся, что потом скажет уже не так, устыдившись этой внешней приподнятости в словах. Она не удивилась и сразу отозвалась:
– Ясное дело, что здесь. Как же иначе? А теперь спи, Христа ради, спи.
– Сплю, сплю, – чему-то своему усмехнулся он, поудобнее устраиваясь на подушке. Казалось, теперь совсем хорошо ему стало, не надо волноваться и по-пустому раздумывать о том, так живу или не так, так нужно было сказать или по-другому.
***
К концу июля – к началу августа Вера Матвеевна успокоилась-таки, поняла, объяснив своему благоверному, что легче ту "кривогорбую" сопку вместе со всеми родниками, с высоченными соснами, с булыжниками и черт знаем с чем еще перенести в Израиль или в другие благодатные края, но только не Михаила Ильича как-то хотя бы на пядь сдвинуть с его "заскорузлого" – была колка она в оценках, – "унавоженного" места.
– Пусть живут, как знают, – сказала Вера Матвеевна супругу.
– Уж не сомневайся: они знают, – угрюмо отозвался Александр Ильич.
– Два сапога – пара.
– Ты да я, что ли?
– Захотел – "ты да я"! Ты да он. Два стоптанных кирзовых сапога.
– А ты – хрустальная туфелька, наверное?
– А ну тебя.
– Обиделась?
– Еще чего!
Вера Матвеевна в самом деле ничуть не была сердита или обижена на мужа и тем более на его брата, лишь в себе холодно подытожила, что каждому, видать, – свое. Она была вполне довольна своей жизнью. Ради чего приехали сюда, выхлопотать пенсию, – выхлопотала, и мужу, и себе.
Вспомнилось ей, как в детстве отец своими сильными руками усадил ее, худенькую, попискивающую, на высокого, гривастого коня и под уздцы водил его по поляне. Ребятня с завистью смотрела на нее. Ощущения восторга и гордости остались в Вере Матвеевне на всю жизнь. Почувствовала себя на родине так, будто снова оказалась на том коне. "Не загнулся бы подо мной, такой толстущей, тяжелой бабищей, этот несчастный коняга", – в ладошку засмеялась она, как девочка.
– Ты чего? – спросил муж.
– Так, просто, – не хотелось ей откровенничать. Но неожиданно заплакала.
– Да чего ты сегодня – то ржешь, то ревешь? Валерьянки?
– Не надо. Детство вспомнилось, папа… царствие ему небесное. Пойдем на кладбище. Там и мама, и сестра моя Маша лежат.
И они вчетвером пришли на затерянное в набережновских лесах кладбище. Прибрали могилки, выпили и вспоминали былое, сидя кружком то у одного, то у другого холмика. И чувство родства и жаль по ушедшему так проняли Веру Матвеевну, что она, перебрав вина, разревелась, и ее пришлось вести домой под руки.
Но к августу в Вере Матвеевне накопилась усталость – не физическая, а души. Она сказала себе – не насмеливаясь поделиться своими ощущениями с мужем, – что устала здесь жить. Дружба дружбой, родство родством, родина родиной и даже могилки могилками, но жить охота счастливо, только счастливо, не терзая своего сердца, оберегая свое здоровье и свой покой. Жизнь Ларисы Федоровны и Михаила Ильича и всего Набережного и всей страны она считала кошмаром. Жить без денег, без работы, питаться с огорода, а зима, а холодные осени и весны и вся эта нескончаемая, дикая, первобытная Сибирь – кошмар, кошмар. И с оторопью мерещилось ей минутами, что весь мир – это только Сибирь, Сибирь, Сибирь. "Спасибочки, не надо, не надо!" – отвечала в себе Вера Матвеевна, будто кто-то навязчиво предлагал ей остаться навек в Набережном. И ей как-то раз приснилось, что она осталась-таки здесь: ее закрыли в каком-то таежном зимовье, и она с отчаянием увидела в щелку, как высоко в небе пролетел самолет, который должен был доставить ее туда, где тепло, где уютно, где ее хорошенькая квартира и ее маленькая душистая закусочная. Проснулась с дрожью и долго закутывалась в ватное толстое одеялом, хотя было тепло, стягивая его с мужа; так и не сомкнула глаз, боясь снова угодить в кошмарный сон.
Скоро, скоро домой, – было теперь ее самой счастливой и желанной мыслью. А по пути можно будет залететь к дочери в Киев, отдохнуть, развеяться, избавляясь от чувства вины и растерянности. То, что чувство вины и растерянности все же посетит ее, она знала, потому что невозможно было вычеркнуть из памяти и своих родителей, и своего детства, и своей молодости, и стольких лет жизни в небораковском гнездышке. После, там, в теплом приветном краю, потекут трудовые будни в закусочной с добродушным бормотанием посетителей, с плеском воды в моечной, с паром и жаром над плитой, – все это так прекрасно, что не выразить ни словами, ни как бы то ни было иначе. И все то тяжелое и беспокойное, что нагрузило ее голову и душу на родине, можно будет благополучно завуалировать привычными, но столь желанными хлопотами и заботами, а лучше бы – забыть, забыть. Или же как-нибудь хитро притвориться перед самой собой, что забылось, и продолжить жить обыкновенно. "Хочу просто жить, потому что век человеческий, извините, господа и товарищи, не безразмерный, как Сибирь", – подумалось ей раздраженно, но по-философски, потому что она была женщина разносторонняя и начитанная, несмотря на то, что муж ее всего-то шофер, а сама она просидела с полжизни в бухгалтерах.
3
Как-то, уже в августе, незадолго до отъезда старшего, братья спозаранку, еще до солнца, вышли на берег запруды порыбачить. Раньше как-то не получалось собраться: старший по пенсии хлопотал, у городской родни и у приятелей гостевал, а у младшего по маковку хватало дел по хозяйству; старший не отлынивал, если нужна была помощь – помогал младшему. Позовет Александр Ильич младшего на запруду, но тот ответит:
– Лета в Сибири – с гулькин нос, забыл, что ли? Нужно успеть до холодов уймищу чего перетолочь. Нижние венцы у бани давным-давно пора заменить. – И давай пригибать пальцы и перечислять, что еще надобно успеть до снега.
Одному, когда брат весь в делах, сидеть на берегу запруды Александру Ильичу было совестно.
Наконец-то, выбрались. Хотя несерьезно говорить "выбрались": далеко не надо идти – вышел через калитку в огороде, – и перед тобой рыбачье раздолье. Впрочем, не совсем, конечно, раздолье, но рыбка кое-какая водилась.
Расположились братья на вычерненных временем, но размашистых и еще крепких плахах мостка, забросили удочки в мутную болотисто-зеленую воду, дружно задымили папиросами. Шел карась, не крупный, но сбито-мясистый. Чуялась щука, но не клевала, – похоже, сытая была. А вот белобрюхих, пучеглазых пескаришек дергали одного за другим.