Юрий Издрык - Двойной Леон. Istoriя болезни
Было очень холодно, и нам пришлось пересесть от окна к центру зала, где сквозняки казались не такими сильными. Кроме того, на прожженной сигаретой занавеске сидела в задумчивости одинокая муха, готовая уже отойти в осенний анабиоз. Казалось, она вот-вот это сделает, то есть покинет наш мир, и тогда ничто не помешает ей, оставив занавеску, упасть на стол. Но беспокоила даже не сама возможность появления мухи на столе, а угроза ее падения — словно переводя событие из разряда гигиены в разряд авиакатастроф, она просто вынуждала фиксировать боковым зрением процесс умирания. Прожженная дырка служила ориентиром и поводом бросить изредка взгляд на окно, будто только через эту дырку мог глаз пробиться наружу, туда, где влажный воздух не выдерживал уже собственной перенасыщенности и укрывал брусчатку тем особенным блеском привокзальных площадей, на который обращаешь внимание лишь перед долгой разлукой.
Я сам перенес приборы, чтобы не ранить лишний раз самолюбие официанта, и наверняка совершил очередную ошибку — он болезненно относился к своим обязанностям, а их причудливость, похоже, свидетельствовала о секретном кодексе чести, разгадать который я не мог. В соседнем небольшом зале с зеркалами, сдвинув столы, играла в карты стая подозрительных юнцов. По длинному коридору, переговариваясь, ходили оставшиеся не у дел официанты, все как один в малиновых пиджаках, и уборщица возила по полу мокрой шваброй. Больше в ресторане никого не было.
So.
В качестве первого блюда подали обычный на вид суп, разлитый отчего-то в лихо расписанные горшочки с двумя ушками по бокам. Выглядел он чересчур жирным, однако навевал воспоминания не о домашнем бульоне, сваренном из доброй половины курицы, и не о капустняке на телячьей косточке с приправой из толченого сала, и даже не о постном борще пасхального вечера на льняном масле, а о хорошо известных кубиках золотистого (пока не выковырнешь его из фольги) концентрата, что больше напоминает краски художников-гастрономистов. Впрочем, судя по густоте супа, кубиков тут не жалели.
Суп был очень горячим, а слой жира настолько толстым, что температура держалась дольше, чем способен выждать голодный человек. Поэтому я долил в горшок пива — темного холодного пива, возможно, неуместного в это время года. Но я хотел пока воздержаться от крепких напитков — отсюда пиво и этот несколько необычный коктейль. Первое же погружение в его благодатную толщу принесло неожиданные результаты — посудина была почти доверху наполнена кусочками соленых огурцов, что вызывало подозрение: а не обычный ли это огуречный суп (см.: Альфред Целлерман «Рецепты славянского мира» (Suhrkamp Verlag, Munchen, 1939) и одновременно говорило о поваре-снобе, который исключительно ради эстетического удовольствия наполнил солеными изумрудами этот сомнительно-дымчатый океан. Даже нарезая огурцы, он не ограничился обычными поперечно-продольными разрезами, а искусно сымитировал самые настоящие кристаллы. Глубже, что отмело подозрения в заимствованиях из «Славянской кухни», начали попадаться кусочки телячьих почек, парадоксально сопровождаемые кружочками сосисок — тех синтетических, цвета сафари сосисок, которые продают на наших базарах — запаянные в длиннющие пластиковые оболочки, они похожи на пулеметные ленты какого-нибудь «Макдоналдса». Уже не помню, входила ли в рецептуру картошка — наверное, нет: все же это, без сомнения, был результат долгих кулинарных поисков, а не просто баланда из подручных материалов. А того, кто, поедая это чудное блюдо, сумел бы дойти до самого конца, на дне ждал сюрприз — настоящая дебелая блестящая маслина. Она, вероятно, символизировала черный жемчуг, что достается только самому отважному ныряльщику.
Ты, конечно, не стала пробовать этот деликатес, поэтому мы поджидали второе блюдо — грибы в подливе. Однако подливу принесли уже давно — она была налита в плоские стальные ковшики размером не больше чем кофейная чашечка, а грибов все не было. Мы курили, разговаривали, молчали (хотя разве могли мы молчать?), пока наш бравый официант, очевидно, невыносимо страдая в душе, не подошел к нам и не сказал со снисходительностью психиатра: «Ешьте, пожалуйста, а то грибы остынут». То, что мы приняли за подливу, оказалось основным блюдом.
Мы пробовали выловить из этих крохотных лужиц кусочки грибов, но безрезультатно. Возможно, их стащили на кухне, но скорее всего они были настолько микроскопическими, что напрашивался единственный вывод: это не сами грибы, а их споры, залитые неведомым соусом, и причина создания столь странного блюда могла быть лишь следующей: из-за смертельной ядовитости употреблять сами грибы запрещалось. Оставалось только поразиться экзотичности кушанья и порадоваться спасению жизни.
Тебе пришлось заказать несколько кусочков сыра, чтоб хоть как-то подкрепиться. Я доедал хлеб.
И тут — ты не могла этого видеть — в зал вошел большой черный пес.
Знаешь, это началось несколько лет назад, когда я без всякой видимой причины стал задерживать дыхание, проходя мимо людей. Меня самого удивляла эта боязнь вдохнуть воздух, который окружает посторонних, словно в нем таились неведомые бактерии, смертельные аллергены или частицы чужого эпителия, перхоти, испарений — всего, из чего складывается микромир вокруг человека. Сначала я упрекал себя за такое болезненное проявление мизантропии, а потом привык. Но тебя не было очень долго и дела мои шли все хуже. Я понемногу терял над собой контроль, или, вернее, интерес к самому себе. Потеряв и надежду встретить тебя, я на удивление быстро покатился вниз, лишь иногда собирая остатки обшарпанной воли, но это случалось все реже. Иногда в течение нескольких дней я не мог заставить себя выйти из дому — да что там выйти из дому — элементарно встать с постели и, скажем, почистить зубы. Моя физиология почти полностью замирала, а все ресурсы мозга без остатка поглощала борьба с бесконечно замедленным временем. Собственно, это был даже не отсчет — ведь для этого пришлось бы осознать происходящее — а чистое ожидание, прикосновение к ближайшему будущему, которое проникает в тебя безжалостными остриями. Хуже всего было то, что теперь не спасала даже ночь, на которую я всегда возлагал столько надежд. Мне уже не удавалось полностью погрузиться в сон — я зависал на полдороге, и борьба со временем приобретала фантасмагорическую окраску. Я находился в полуреальности, где не было ни избавления, ни воли. Кошмары сделались почти всемогущими — дискретность галлюцинаций позволяла им появляться в неограниченных количествах, легко вплетаясь в остатки дневной действительности. Мой внутренний хронометраж достиг той предельной скрупулезности, за границами которой исчезает уже сама структура времени. Каждое мгновение распадалось на бесчисленное множество составляющих, но и это продолжалось лишь до тех пор, пока корпускулярная модель, несмотря на свою очевидную абсурдность, кое-как работала. А дальше все исчезало. Оставалось только излучение — тихое излучение тьмы.
Тогда я понял: эта тьма — единственное, что наполняет меня. В середине у меня, как у червя, не осталось больше ничего — только пустая вонючая тьма.
Я так и не перестал задерживать дыхание. Но делаю это теперь по другой причине — боюсь, чтобы люди не почувствовали мой запах, мрак и страх.
Знаешь, этот пес… Я вдруг почувствовал, что он знает. Он остановился, глядя на меня красными непреклонными глазами пьяницы — один-одинешенек посреди зала, где больше никого и не могло быть. Такой же пустой и темный.
Я ощутил. Вдруг. Я вдруг ощутил. Я-вдруг-ощу-тил. Ощу-тил.
Четко до невозможности, будто собственным языком ощутил рельеф собачьего неба, что напоминает свод монастырской кельи или вокзальный неф, неф незнакомого вокзала, на котором оказываешься морозной ночью после изнурительных, но напрасных попыток добраться домой. Тебе некуда идти. Тебе придется провести здесь ночь, а, возможно, остаться навсегда. Ты проходишь между рядами кресел, на которых, свернувшись, спят среди поклажи такие же неудачники, как и ты сам. Ты идешь мимо обреченных стаек солдат в серых шинелях. Вяло отбиваешься от назойливых цыганят. Долго изучаешь расписание движения не нужных тебе поездов и разглядываешь витрины киосков, полных дешевого барахла. Впитываешь гам и обрывки чужих разговоров. Читаешь названия ярких журналов. Заглядываешь в переполненные буфеты и ночной кегельбан. А потом выходишь на перрон, закуриваешь и — ни на чем особенно не задерживая взгляд, ничего конкретно не имея в виду — понимаешь, что именно так и выглядит ад.
Глава третья. Онона
Ты никогда не задумывался над тем, что произошло?
Юстейн Гордер «Vita Brevis»Он
Вечером пил зубровку с пивом, которое нашел в маленьком холодильнике у чужой одинокой. Еще там лежали кусок заплесневелого сыра, несколько зубцов чеснока, какие-то консервы — что еще может быть в холодильнике у одинокой? Вот и я пил зубровку с чужим пивом, а ты удивленно спрашивала, что я делаю. Но я знал, что делаю. Ты тоже выпила немного зубровки. На этот вечер у нас был приют, а еще вдосталь минеральной воды. Ночь выдалась странная, но прекрасная. Несколько раз ты подходила к окну покурить, и уличный свет дрожал на кружевах твоей короткой ночной рубашки. Я, кажется, так до конца и не разделся. Потом мы, обнявшись, уснули.