Юрий Издрык - Двойной Леон. Istoriя болезни
Сначала она забыла предложить мне сесть, и я вынужден был отвечать на ее вопросы стоя, пока волнение, вызванное моим появлением, не утихло, и она не указала мне рукой на стул. Она была очень стройной, а руки, как у ребенка. И овал лица. Это было незаметно из-за волос, но если бы она собрала их на затылок, то выглядела бы почти как двадцать лет назад, когда ходила в школу коротко стриженной, или как через десять лет после этого, то есть — хронологическая симметрия — десять лет назад, когда в полночь слушала в постели Кору, а тот, кто лежал рядом, собрал ее косы в кулак и, вглядываясь в профиль горянки, вдыхая бумажный аромат кожи и речной аромат волос, удивлялся: почему он не любит по-настоящему эту по-настоящему прекрасную женщину. Впрочем, что он знал о любви? Любовь была для него лишь воспоминанием. Он никогда не чувствовал как следует настоящее, реальность распознавал с опозданием, реакции его всегда выглядели анахронизмом, поэтому, держа в кулаке ее косы, он еще не знал, что через некоторое время будет думать, что не представлял без нее жизни — выполненная задним числом мифологизация.
Она любила хорошие вещи. На них у нее было чутье. Мне нравились ткани, из которых была сшита ее одежда (даже материал казенного халата, если б не был так накрахмален, мог попасть в эту мою коллекцию), ее косметика, украшения, которых у нее не было, то есть отсутствие украшений, ее маникюрное снаряжение и гигиенические мелочи — весь этот инструментарий эльфа-эскулапа, наконец, ее обувь. Я любил смотреть на ее ботинки, туфли, босоножки, когда она шла по улице или выбиралась из машины, или подымалась по ступенькам. Но самое острое наслаждение я бы чувствовал, глядя, как она без обуви ходит по комнате — все равно, босая или в чулках (в тех простых нитяных чулках, которые, кроме нее, никто не носит), — я бы не удержался от искушения время от времени посматривать на ее ноги, на стопу, на красиво сложенные пальцы, подглядывать, как она начинает и заканчивает шаг, как подымается на цыпочках, дотягиваясь до специй в высоком шкафчике, как нажимает на педаль фортепиано или на ощупь отыскивает под кроватью туфлю, наблюдать за ней, когда она просто стоит около дверей на балкон или сидит — нога, закинутая на ногу, покачивается в такт музыке (черта укачивает, сказала бы моя бабушка), а руки остаются неподвижными — одна держит на отлете сигарету, а другая лежит на плече, на моем плече, что-то ты слишком губы раскатал, парень.
За три с половиной минуты до конца
Дежурная встретила нас с высокомерием, свойственным вахтерскому племени. Но ведь она и в самом деле могла оказаться старшей дежурной или сестрой-хозяйкой, а то и — свет не без чудес — ответственной за весь этаж. Крашеная старая ведьма, приученная к подслушиванию и нашептыванию, падкая на сувенирчики и подачки, которые, впрочем, принимала не ото всех. Я, понятное дело, не относился к категории ее любимцев — краснолицых балагуров— коммивояжеров, что бестрепетно открывают любые двери, ведь сумки их набиты салями, коньяком, шампанью, духами, презервативами, золотыми слитками и плитками шоколада — они всегда знают, как получить номер в переполненном отеле, как позвонить с чужого телефона на другой континент и какой орган пощекотать секретарше, чтобы та немедленно пропустила к шефу.
Однако надо отдать старой ведьме должное — иногда ее симпатии были и на стороне откровенно блаженных — рудимент материнского инстинкта, этого фантома чувственности, зачатого в электоральных недрах комплексов эдипа и электры, а также роршаховых шахмат. Как-то она пригрела взъерошенного бородатого фавна с перлюстрированной ширинкой и корнем калгана в кулаке. Фавн, даром что поначалу претендовал на роль приемного сына, необычайно быстро залил глаза дешевым вином и попытался изнасиловать новоявленную мать, а, получив отпор, наблевал в коридоре и пропал. После него остался неистребимый запах и забытый корешок.
А в другой раз сердце ее растрогал русоволосый юноша с просветленным взглядом и открытой улыбкой. Он был вежлив, сдержан и мудр аки змий. Они проговорили до утра, попивая настоянную на калгане самогонку и покуривая ароматный табачок. Обычно старой ведьме хватало нескольких услышанных фраз, чтоб разглядеть суть гостя и поместить его в одну из каморок своего всеобъемлющего вахтерского реестра, но на этот раз интуиция ее подвела. Она и под утро не знала, куда пристроить этого стройного умницу. Он был так не похож на других. Ясное дело, что только полное незнание истории, философии и истории философии не позволило ведьме догадаться, что юноша этот присутствовал еще на небезызвестном завтраке у Канта, когда бедолага Иммануил был высмеян и посрамлен.
Ведьма достала ключи и пыталась продемонстрировать, как открывается дверь. От нее несло лаком, луком и духами «Кармен». С этой минуты власть ее надо мной становилась безграничной.
Пока она скрежетала замком — наверное, его не один раз меняли, так как дверь в этом месте была залатана цветным пластиком, — я представлял, что смотрю на ту, что привела меня сюда, на полоумную-полуженщину-полуребенка. Она стояла чуть поодаль, прощаясь со мной навсегда. Лицо ее казалось неподвижным — она умела сдерживать чувства, но так как я стоял к ней спиной, то она не считала нужным скрывать свое желание закурить. С этим желанием она так и будет бороться до конца рабочего дня, и только когда выйдет на улицу и увидит, что пачка полностью пуста, — с неожиданной злостью швырнет ее в урну.
Значит, мы больше не увидимся вплоть до конца времен. Я старался осознать это как можно яснее, но чувствовал лишь какой-то, по-моему, стон. Мне хотелось еще раз напоследок поймать ее взгляд, хотя это и не имело смысла — я ведь даже не научился произносить в мыслях ее имя. И все же, когда дверь отворилась, не удержался и взглянул на нее. Но она как завороженная с каким-то ужасом наблюдала за манипуляциями старой ведьмы, чьи руки уже были по локоть в моей комнате.
За минуту до конца
Сначала появились руки. Короткие пальцы, подозрительные ногти с въевшейся хной, которой она красит свои сальные седые патлы. Руки проворно проверили, все ли в порядке, затем она молодцевато вцепилась когтями в воздух и втянула себя всю. Следом втянула меня. Ты тревожно озирался. Здесь никогда нельзя было сказать наверняка: это вот койка, а это — окно. Или, к примеру, угол. Однажды на месте шкафа ты обнаружил вход в другую комнату — туда ты так и не отважился войти — а в другой раз, уже ничему не удивляясь, заметил, что ванна стоит в конце узкого и длинного закутка, от пола до потолка облицованного желтой плиткой. Под потолком одиноко светилась голая лампочка.
Первое твое пробуждение на новом месте сопровождалось топографическими метаморфозами и появлением Горвица. Горвиц сидел на подоконнике и ждал окончания сна. Он пришел, чтоб рекламировать карамельки. Ну, такие разноцветные, химические, на палочках. И даже не сами карамельки, а подставку для них. Подставку, что сама начинала вращаться, когда ты над ней наклонялся. «Улавливает флюиды», — объяснил Горвиц. (Для коммерсанта у него был слишком уж флегматичный вид.) За болтовней ни о чем вы скоротали несколько часов, и ты время от времени наклонялся над хитрой штуковиной, скорее машинально, чем подсознательно, или, скорее, интуитивно, чем для того, чтобы посмотреть на вращение карамелек. «А можно их есть?» — вдруг спросил я. «Не знаю, — ответил Горвиц. — Предпочитаю изюм». Около полудня он куда-то пропал вместе с карамельками, оставив, впрочем, подставку. Под вечер его голос послышался из соседней комнаты, но найти проход в нее не удалось. Подставка еще некоторое время вращалась, а потом остановилась. «Сели батарейки, — решил ты. — Или закончились флюиды».
Однажды по соседству появился танцзал, уставленный букетами. Цветы охапками стояли прямо в ведрах на полу, и в трехлитровых банках на столе (на середине зала расположился громоздкий лабораторный стол с газовыми горелками, пробирками, дистилляторами), и в причудливых вазах, и в колбах, и даже в китайском термосе, расписанном журавлями. Пахло осенью, ржаными колосьями, землей. По залу разгуливала твоя бывшая учительница с учениками. Собственно говоря, там были отчего-то одни девочки. Ты со страхом ждал начала урока, озираясь по сторонам. Если б ты разбирался в растениях, то заметил бы хронологическую несовместимость астр, георгинов, гладиолусов и флоксов, которые преобладали, с гиацинтами и анемонами, собранными в отдельные букеты. Но ты не заподозрил неладное, даже когда обнаружил на полке несколько яиц в деревянной коробке с ватой. Надо было что-то с ними делать, пока окончательно не приблизились голоса. Но что именно, ты не знал. Вдруг почувствовал, что из-за волнения забыл что-то очень важное. Бросился перебирать цветы, словно хотел найти в них подсказку. Зажег горелку. Голубое пламя напоминало лепестки. Зачем-то обжег руку. Внезапно понял, что тебя тревожило все это время — незнакомый привкус во рту. Голоса раздавались все ближе. Где-то далеко на дворе распиливали бензопилой поваленные тополя (теперь за окном лишь пустое небо). Опрокинул пробирки. Разбил дистиллятор. Сжег классный журнал. Назад пути уже не было. Хотя его никогда не бывает. В конце концов, добрался до полки. Снял толстенные альбомы гербариев. Пододвинул к себе эту самую коробку. Думал, сумеешь ли определить птицу? Или сразу нескольких птиц. А вдруг это обычные куриные яйца? Преодолевая отвращение, взял одно в руки. И оно сразу же раскололось у тебя в ладонях, и отвратительная слизь, полная чудовищных зародышей, потекла по пальцам, и ты, выронив скорлупу, потрясенно смотрел, как тошнотворное месиво капает на пол, стекает и капает, и конца этому нет, словно ты сам превращаешься в слизь, а в комнату уже входят и входят, молча окружая тебя, пойманного на месте преступления.