Евгений Федоров - О Кузьме, о Лепине и завещании Сталина и не только
… Тот, кто не охотник — тот не любит природы. А Хемингуэй — это какой-то северный вариант испанца. Коррида, видишь ли, ему, гуманисту, понадобилась!…
“А он говорит: в Марселе
такие кабаки,
такие там ликеры, такие коньяки”
6. Почему “зубная боль”?Кузьма не больно религиозен, эпоха такая стояла на дворе, какой-то галопирующий восторг перед 20-и годами, они вламывались в жуткую моду, опять же Маяковский, Цветаева, с ее экстатической, утомительной, романтической игрой, опять же левацкий революционный авангард, Малевич, за ним конструктивизм, пытаемся связать нить, разорванную Сталиным, завещание Ленина, театр Современник, повальное увлечение, уберите Ленина с денег! — довольно смело, прогрессивно, культурно, просвещенно, восстановление ленинских норм, ленинщины, новый левацкий смелый поход против официозного, казенного, фундаменталистского, реакционного православия, массовое закрытие Хрущевым церквей, вычеркнем и проклянем сталинскую эпоху, 37-ой год, договор с Гитлером, дело врачей, до Сталина все было хорошо, левацки славно, левацки здорово, Сталин пришел и все опошлил; это мироощущение живуче, отражено в книге Рыбакова “Дети Арбата”. Книга имела бешеный успех, общий тираж фантастичен, около 6-и мл., сопоставим с Библией, а какой гонорар! если поверить на слово Парамонову, что “истина есть гонорар” (Пушкин: “Что слава? — Яркая заплата на ветхом рубище певца, / Нам нужно злато, злато, злато; / Копите злато до конца!”), от Рыбакова нельзя просто отмахнуться: явление.
Сказать, что Кузьма был не религиозен, ничего не сказать: он был придирчиво, обидчиво, воинственно, до страсти антиправославен. Из эссе — “Другу Прохорову” (М. Ремизова, она дотошная, все знает, считает, что в “оригинале” стоит — Федорову): “От пасхального елея (не очень ясно, что все же имеется ввиду, возможно, праздничный стол на Пасху) пахнет карелинским (намек, читай — предательским: Феликс Карелин посадил кузьмовскую компанию, агентурные материалы, которыми огорчал нас следователь во время ночных допросов и сокрушил, все Карелина; этот был не просто банальным стукачом, а провокатором; сложность ситуации в том, что он запутался и сам проходил по нашему делу) ладаном — он первый формализовал (крестился; Кузьма полагает, что Карелин крестился первым, пусть так, а что из этого?) религиозные бредни 48-го года (бредни? что сие значит? Рамакришна, индийская философия, философские искания, бдения молодежи, комната Кузьмы, Кирова 20, это у метро Красные ворота?! твое каждое слово дышит ядом! перегибаешь палку, Кузьма, что на тебя нашло?), первый сохранил верность убеждениям (и Александров сохранил, да и ты, Кузьма, сохранил! любишь стихию революции, еще как! великие Будельцы, там кавалер ордена Красного знамени гулял, заваливал в овраге девок, рубал всё и вся модной, авангардистской, романтической шашкой, нам хоть паралич, но прогрессивный, левизна, левизна всяческая, Маяковский, альтер эго, ощущаешь себя, переселение душ, эдаким непобедимым, вечным, не памятником на площади, а живым, во плоти Маяковским), первый увидел звезду (у Феликса, его версия, были какие-то мистические видения, недоступные уму, никто из нас, кроме Феликса, звезду не видел: Феликс первый и последний) в ночь на 1 апреля, правда, насколько помню, по новому стилю …Я забыл древнерусскую пословицу: Не то “Иван Кузьме не товарищ”, не то… Ну, ка* (может — как: вообще-то смысл один и тот же), Андрей, ешь чечевичную похлебку?”
Юпитер, ты сердишься!
Ты пишешь (6 января 1964):
“Я не хотел встречать Новый год по теме идейных соображений, но поддался ортодоксу наклонностей.
К числу соображений относительно бешеная, как зубная боль, неудовлетворенность, как я уже говорил, конструктивными друзьями”
Неужели главное и демоническое зло мира, не дающее тебе жить и дышать, “конструктивные друзья”? Шмаин, Федоров? Крайне подозрительно, что ты так раздраженно, неугомонно, сердито пишешь, срываешь голос, петуха даешь, сплошные обгоняющие, опережающие неувязки. Почему ты попал в капкан мутных, темных чувств? почему “зубная боль”?
Непростой вопрос, и мы не будем его до конца прояснять, в каждом из нас много темных глубин, и не они определяют человека.
IV. Лепин первым стал писать о Кузьме, но он прямой антипод Кузьмы: шибзик, сухарь, чужд, чужероден
Первым о Кузьме взялся писать Лепин; он лепит образ Кузьмы, используя термины — “русский странник”, к каликам перехожим Кузьма причислен. Лепин пишет:“Было мужеством остаться с открытым вопросом о Боге… не менять (в тексте “не менее”, видимо опечатка) его ни на какой богословский, догматический, человеческий ответ”… “православное возрождение повернулось к Кузьме Карелиным…”
Для полноты картины и к месту вспомнить одно замечание Кузьмы, слова в некотором смысле пророческие: “Я своим долгом, своей обязанностью почитал написать воспоминания об Р. Г., чтобы не написал дурак или чужеродные” (“Другу Прохорову”). Можно сказать и со всей несомненной однозначной определенностью, что Лепин для исключительно художественной, исключительно гениальной натуры Кузьмы и был таким “чужеродным”: пустобрехом, человеком скудных чувств, пресной эмоциональной жизни, одни фокусы и пустые выкрутасы чистого разума, раздражающие, профанирующие истину, скучно-заумный “геттингенский” (простите — любимое словечко Кузьмы) подступ, мертвящий, высушивающий, убивающий все живое. Могу свидетельствовать (могла бы и Гедда Шор, вообще-то очевидцев более чем достаточно), Кузьма был во всем полярен, во всем антипод Лепину и плохо переносил его, видел в нем засохшее древо жизни, удавленное механической рассудочностью, неаккуратной легкомысленной приблизительностью, образчик коротких замыканий, абстрактной пустой заумности, несуразности, белого шума, ветра, близорукости, деревянных, дубовых, пустопорожних псевдоглубокомысленных разглагольствований, да в этом весь Лепин (позже Солженицын лихо, по-конармейски, слету и на веки веков, как он это умеет, наградил, обозвал нашего Гришу “образованцем”); Кузьма гадливо морщился при одном упоминании имени Лепина — вступала в права и силу неаппетитная физиология и прочие напасти, словно взял в рот омерзительную живую французскую устрицу, издающую пронзительные писки, когда ее травят лимоном, чересчур уж разные группы крови (Кузьму в данном случае принял бы Розанов, вспомните отношение Розанова к Венгерову).
V. А все-таки именно Лепин учуял фашистский заговор, во главе которого стояли черносотенец маршал Жуков и черносотенные ленинградские партийные функционеры, намеревавшиеся восстановить в России монархию со всеми ее прелестями, как то — кишиневский погром, еврейское гетто. Лепин забил тревогу, написал честное бескомпромиссное мужественное письмо Сталину
Мне не раз приходилось защищать Лепина от злых и несправедливых наскоков Кузьмы, треплемся во всю, балды балдеем, говорю что-то, обеляю в меру сил Лепина — мой лагерный единомышленник, лагерный керя, одним бушлатом накрывались, одну баланду хавали, одного клопа кормили, брат мой во клопе, люблю! с нашим кругом Лепина познакомил я, вроде несу за него некоторую ответственность. Говорю, мол, это благороднейший, добрейший человек, бессребреник, прелесть, трогательный чудак, Донкихот, его жизнь — сплошная клоунада, словно Донкихота читаешь, такие чудаки украшают мир, а Ромен Роллан говаривал и сдваивал: — “Донкихот это лучшее, что можно сказать о человеке”. Весело травлю баланду и про то и про это, рассказываю, что этот Гриша прямо-таки чучело гороховое, ходячий анекдот, нет, не мелкая букашка, а большой оригинал, уникум, своеобразная, самобытная, подлинная личность, говорю разные разности, с энтузиазмом рассказываю, как и почему Лепин пострадал и оказался с нами в одном лагере, не чета многим, он же взвалил на свои плечи подвиг необыкновенный, впрочем все было просто и естественно, новая мысль разворотила кокон, выскочила, выпрыгнула, захватила, полонила сердце и ум, держала по-бульдожьи, крепко, не отпускала, при всей своей невозможной, ужасной близорукости он все прозрел! стучи и откроют, дерзай, прямо сама судьба собственной персоной постучалась в дверь и призвала, и вот тут-то наша “царица полей” — так в те годы он себя именовал, утверждают злые пересмешники, только так и не иначе, а еще эти мелкие людишки любили дразнить Гришу, все спрашивали, расскажи откровенно, как на духу, людям, в какое место тебя немец подстрелил? — так эта самая “царица полей” состряпала и предъявила Сталину вдохновенное письмо, Лепин вынужден был предъявить, таково требование его природы, здесь начинается характер, а характер есть внутренняя суть личности, ее экзистенциальный аспект, а это вам не жук чихнул, не перчатка, не сменишь просто так, зов предков и есть его миссия на нашей грешной земле, подчинен всецело роковому безумию, как сказал поэт, “он знал одной лишь думы власть, / одну, но пламенную страсть”, и таким образом мощно заявил о себе, порыв и прорыв, а что оставалось ему делать со своими твердыми, выверенными убеждениями? цельная натура, резв и пылок, как замечательный герой Сервантеса, норовист, боевой, бесстрашный склад ума, подналег, преисполнился усердием, четыре месяца без передыха и не покладая рук работал, то был зов честной молодой революционной совести и веление сердца, во всю накручивает, гонит перо, слова на бумагу мечет и улыбается, крылья выросли. Черпает отвагу в архетипических глубинах своей психики, ляпнул сгоряча и по молодости много лишнего, лукавый за язык дергал, тянул, ловкие, эквилибристые подобы и метафоры самозарождаются, как юркие блохи, выскакивают на поверхность сознания, лови, вот она! ой! ай! поспевай, разошелся, на одном дыхании нашмулял, так расписался. Не слова, слова, слова, (Гамлет), а слово! Логос! звезды жались в ужасе к луне, если, словно розовое пламя, слово проплывало в вышине. Прямо и бесстрашно вопрошал. А что же такое, скажите на милость, получается? еще вчера авангард, штурм небес, революция, еще вчера апофеоз беспочвенности, интернационализм, а тут, здесь и вокруг, такое пошло и идет? вляпались! погоны, министерства, гимназии, аттестаты зрелости, пьяное офицерство, грязища, страшно в уборную войти; мыслил честно и откровенно, премудрость так и сыпалась на листок бумаги, как из рога изобилия, переписывал, пережевывал, шлифовал стиль, достиг могучей власти над формой, местами это было вкрадчивое, все исподволь, тихое, нашептывающее слово, местами переходил на нахрапистый, пророческий, масштабный, сокрушающий библейский тон, форма выверена от века и на века, главное и наиболее совершенное его творение.