KnigaRead.com/

Эфраим Баух - Завеса

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Эфраим Баух, "Завеса" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Уже за пределом понимания и даже ужаса, переходящего в немоту несуществования, последним усилием чего-то, что отличает живое присутствие от мертвого камня, человек отодрал змеиный виток пуповины, по сути, предназначенный ему одному для вливания в него жизни.

Отодрал и проснулся от звука открываемой двери в осточертевшей, как вечность (оказывается, она и вправду может осточертеть до желания самоуничтожиться), тюремной камере. Заступивший на дежурство надзиратель с лицом, не запоминающимся именно потому, что оно было слишком знакомо, принес еду и книгу Набокова «Приглашение на казнь». Они тут сменяются по два, а то три раза в день, чтобы в полной мере сохранялась отчужденность. Но для узника, повязанного намертво бетоном, они, чьи лица явственно заедены ежедневным, таким для него царственным, бытом, существа иного мира, начинающегося тут же, за стеной, и в нем ты можешь идти безостановочно в любом направлении.

Только в этой могильной стесненности понимаешь, что означает захлебнуться пространством.

Книга, лежащая на столике, свидетельствует о некоторой роскоши, недоступной человеку застенка. Орман обещал ее достать год или три назад.

Время столбом плесневеет в абсолютно высохшем колодце, но вот обозначился слабый влажный сдвиг: жена принесла книгу. Это вовсе не невероятно: ощутить отпечатки ее пальцев на обложке.

На миг проскользнуло любопытство надзирателя к этой книге на незнакомом ему русском языке, вылистанной вдоль и поперек офицером, знающим русский и ответственным за передачи.

Выходит, те, кто освободил его от ремня и шнурков, решеток и гвоздей в стене, не просто дарят ему его же ненужную жизнь, но и с непонятной ему заинтересованностью, скорее даже страстью, пекутся о ней.

Такого глубокого обморочного падения в самого себя он еще никогда не испытывал.

Вероятно, оно в приближении обозначало его истинное падение.

На миг он даже не мог припомнить своего имени.

«Коз-е-ел!» – кто-то окликнул его из школьной юности, переводя с языка идиш его имя.

«Цигель!» – вспомнилось. Вздрогнул человек, осваивая самого себя в бетонном кубе, радуясь тому, что обнаружился потолок и, главное, излюбленная им из четырех стена перед глазами.

Камера была избыточно недвижна, намертво, через его позвоночник, прикручена к безвременью.

Только чай в кружке опаивал его утончившийся нюх запахом керосина из давних-давних лет военного детства в эвакуации.

Только обострившееся зрение замечало в этой недвижной бездыханности, что кружка движется к краю столика. Невероятно медленно. Но за этим краем – смерть или свобода.

Как же это он, больше чумы боящийся тюрьмы, готовый в любой миг продать себя с потрохами, только бы не попасть в эту яму, гниет на ее дне?

Опять начинается это наваждение, бег по кругу, когда сам за собой гонишься до потери дыхания, заведомо зная, что с тобой случилось на твоем веку, но ищешь и теряешь, ищешь и теряешь нить своей жизни, которая где-то же внезапно оборвалась.

Можно, оглянувшись из этого бетонного мешка на всю свою прошедшую жизнь, ужаснуться, но это так: со школьных лет таилась в нем тяга, скорее, даже одержимость подглядывания и подслушивания.

Даже губы пересыхали от желания рассказать кому-нибудь услышанное, налегавить. Это захватывало его целиком. Это спасало его от вызывающей тошноту скуки жизни.

Была ли эта одержимость подобна клептомании?

Выражала ли она его свободную волю, о которой он столько спорил с Орманом и Бергом?

Что это он все размышляет в настоящем времени, когда в этих стенах времени этого нет. Только прошлое.

Что это он с той же одержимостью обсуждает с самим собой доносительские импульсы, порывы внутреннего диктата?

Слабый писк оправдания еще более изводит.

Оказывается, в этом гибельном месте может быть и смешно: слушать собственные покаяния.

Но разве здесь, в Израиле, не изменяют, не лгут, не приукрашивают или, наоборот, не очерняют?

Удивительно, как многие там, рискуя свободой, работой, семьей, ни за что не хотели сотрудничать с органами. Здесь же готовы – помочь, выложиться, выложить все. Видите ли, говорят, здесь я со своим малым, многострадальным народом, на который катит бочки вся «империя зла», тут и жизни не пожалеешь.

И вправду, сколько в мире историй о хитроумных израильских шпионах и контрразведчиках, и все восхищаются, мол, один Давид всех Голиафов одолевает.

Но ведь и местные шпионили в пользу той сверхдержавы, во имя опять же того светлого будущего, что сегодня просто груда хлама.

Куда ни кинь – везде шпион.

Беда Цигеля, что попался. Да что юлить перед собой и этой стеной, единственным неблагодарным и молчаливым собеседником.

Опять заносит. Не торопись, Цигель, думай медленно.

Времени у тебя, выпавшего из мира, вдоволь. Не давай себе опять уткнуться в излюбленную из четырех, неисчезающую, манящую или молящую разбить об нее голову, личную стену Плача.

Тюремная камера – подобие космической камеры: то же потустороннее одиночество – только камера недвижна, и не пространство, а время со свистом или безмолвно проносится мимо, хотя явно стоит на месте.

Подумать только: сегодня последний день второго тысячелетия, а его даже не вывели на прогулку. Зачем? Ведь в этот праздничный день он-то начисто выпал из времени.

Память в тюрьме обостряется. Внезапно через тридцать-сорок лет замечаешь какие-то детали, словно схваченные вдали боковым зрением и хранящиеся в запасниках памяти на «черный», поистине черный день жизни.

Интеллектуал и мастеровой

На воле память – суррогат жизни.

В неволе жизнь – суррогат памяти.

Только сны и несут легкой муторной взвесью его жизнь в этих стенах.

Сон – это иная страна, хотя в ней все знакомо.

Часто снится то, что когда-то составляло нечто тайное, чудесное, необъяснимое. Например, внезапный предел города, последняя стена, обрыв и переход в степь или в лес, и он в них пропадает, растворяется, пока не обнаруживает себя в новом городе.

Эти внезапные пределы обозначали непочатый край набегающего пространства жизни.

Последний раз это ощущение охватило его именно тогда, в парке Канада, на месте древнего города Хамат, по-христиански Эммаус, и место это освещало и освящало миг над этой долиной, Аялонской долиной, где по мановению Йошуа бин-Нуна остановились солнце и луна.

Удивленный проницательностью девицы, шутливо назвавшей его шпионом, он шел в гущу кустов, успокаивая себя, пока опять же не наткнулся на стену – монастыря молчальников.

Теперь же пределом опять была стена, одна и та же, изученная до тошноты во всех своих шероховатостях, бугорках и впадинах.

Единственно, что удивляло еще, это его собственное существование – пульс, голод, рост ногтей и бороды в этом мертвом каменном углу, вернее, бетонном мешке.

С чего начинается Родина?

В 1992 году, в Хельсинки, Цигель в последний раз встретился со своим куратором Аверьянычем, подозревая слежку и приехав по собственной инициативе, чтобы избавиться от всего «шпионского багажа».

Сидели в русском ресторане «Три богатыря».

– Слышь, – сказал Аверьяныч, – ты хоть одну русскую песню помнишь?

– Что?

– Ну… С чего начинается Родина, – прохрипел Аверьяныч горлом безголосого существа, абсолютно лишенного музыкального слуха, и осекся.

– Что с вами, Аверьяныч?

В дрожащем голосе Цигеля с трудом различалась забота о ближнем.

Скорее, это была тревога за себя.

– Проверка лояльности, – сухо и отчужденно добавил Аверьяныч.

На том и расстались.

С того дня, в течение двух с половиной лет, тревога не покидала Цигеля, как и слабый, но неисчезающий запах гниющих десен, хотя он их каждое утро и на ночь массировал щеткой и пахучими пастами.

Когда два молодых человека, оказавшиеся в его машине, приказали ему ехать в указанном ими направлении, он боялся открыть рот, ибо чувствовал, что страх сделал свое дело, и запах гниения будет невыносим сидящим вплотную.

Внезапно открылось ему давнее мгновение в Венеции, где ни с кем не надо было встречаться, и он в первый и последний раз ощутил острейшее чувство свободы, равной одиночеству; и показалось ему, что он оглох от счастья и опьянел от этого одиночества посреди мира, жена осталась в гостинице.

Никакие полотна, скульптуры, орнаменты дворца Дожей не могли сравниться с богатством этого душевного освобождения.

Он остолбенел в тот миг, слезы навернулись на глаза. Лицо непроизвольно искривилось в дурацкой улыбке.

За такое мгновение можно было отдать жизнь.

И не боялись сидящие рядом, в его машине, молодые люди: ведь он мог в любой миг рвануть руль в сторону, врезаться в столб или в стену.

Хотя куда бы он рванул в этом медленном, сжимающем потоке автомашин?

Внезапно осознал, что в слове «удушье» трепыхалась выдавливаемая из тела его «душа».

Само пространство стискивало железным обручем горло, заботливо оставляя лишь щелочку для дыхания.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*