Туве Янссон - Каменное поле
Я ненавижу его.
6
Один за другим текли погожие дни. Временами на закате у Юнаса появлялось желание сходить в «неубранный» лес, но он так и не осуществил своего намерения. Дочери приходили к нему через день и убирали комнату. Их потребность в чистоте была поразительной, и Юнас спрашивал себя, не выражается ли в этом ужасающем стремлении к порядку страх или протест — убирать комнату, убирать лес, упорядочивать его жизнь… Внезапно он вспомнил первые дни войны, на всех балконах женщины яростно выбивали ковры; и мои дочери наводят чистоту в преддверии моего предполагаемого поражения? Чтобы предотвратить его? Или же просто поступают так, как поступала их мать — каждый раз, когда она бывала напугана или чего-нибудь не понимала, она принималась выбивать ковры.
Просыпаясь утром, Юнас сразу вспоминал: сегодня они придут. Он вытаскивал из шкафа кружевное покрывало и тщательно застилал кровать, раскладывал на столе свои бумаги и снимал со шкафа лампу — пусть думают, что он плодотворно трудился до глубокой ночи. Иногда, пока Карин и Мария убирались, Юнас уходил в баню и в окошко размером не больше черпака созерцал успокаивающий глаз квадрат освещенной солнцем травы. Векстрём неукоснительно придерживался «этнографического» принципа в своих постройках.
Но чаще всего Юнас отправлялся в лавку за газетой. Дочери, слава богу, газет не выписывали. Он обычно прочитывал ее по дороге домой; у выгона Векстрёма, где мирно махали хвостами коровы, присаживался на лесенку у изгороди, и все бесчинства мира слетались к нему, он пропускал их через себя, страницу за страницей, и вдруг однажды случилось что-то невероятное и пугающее — он заметил, что с трудом осознает прочитанное. Он вернулся к началу и стал перечитывать фразу за фразой, отмечал неправильные выражения, повторы, но ему пришлось сделать усилие, чтобы уяснить, о чем же там, собственно, шла речь. Сначала он испугался, но потом понял, что это связано с Игреком, только с ним, и больше ни с чем. Естественно. Преследование шло по всему фронту. Коровы тем временем подобрались совсем близко — это повторялось каждый раз, — так близко, что он чувствовал их теплое дыхание и здоровый коровий запах.
Рассчитав, что уборка завершена, он возвращался домой. В вазе стояли свежие цветы, на столе — стакан молока, кусок пирога или еще что-нибудь из тех преисполненных надежды знаков внимания, которые казались ему столь же вызывающими, как и ненормально хорошая погода. Бумаги лежали на столе нетронутые, но на этот раз они принесли ему карандаши, школьные карандаши из лавки. Обнаружили, что у меня нет карандаша. Это, конечно, Карин, Мария бы никогда… Как-нибудь вскользь я скажу: забавно, я всегда ношу свой «кохинор» в кармане… Нет, нет, нельзя. Так дальше не пойдет, не могу я оставаться здесь, с их летними вакациями, мне нужно в город, я не в состоянии даже читать газету, мир здесь сокращается до моих собственных размеров.
Но если я уеду в город, то и Игрек последует за мной…
Я мог бы выбросить то, что написал о нем, в Болотный залив, так называет деревня свой прекрасный голубой залив, Болотный залив — сплошная тина, если рискнешь зайти в воду, разгребая остатки пикников; сюда ничего не бросишь! И где бы я ни спрятал рукопись, она все равно всплывет, потому что омертвевшее нельзя уничтожить, потому что любая неудача неискоренима. Так мне кажется…
7
Еще весной Юнас сдал первую главу. Когда позвонил Экка, Юнас уже знал, что сейчас последует. Беззаботно, как бы вскользь:
— Мы немножко обеспокоены. Ты не мог бы заглянуть ненадолго? — А потом доверительно, дружески: — Не принимай это слишком близко к сердцу, ты справишься. С твоим опытом… ты знаешь ведь, чего людям надо — личной жизни. Побольше человеческого, понимаешь, ты должен вдохнуть в него жизнь. Разве ты не можешь писать, как писал всегда, — сочно, красочно, с чувством?.. Твои статьи были чертовски хороши. А это, честно говоря, читать невозможно, это мертвый материал, такое нам не по карману. Значит, договорились: побольше личного. И поторопись, время не терпит.
Конечно, время не терпит. Наступил deadline[1], и аванс истрачен. И Юнас старался привнести личное в безличное, отказаться от той правдивости, которая была его отличительной чертой, определяла его авторское лицо на всем долгом нелегком профессиональном пути, что означало, почти всегда, балансировать в умопомрачительной близости от преувеличений и лжи, ни разу не переступая грани фатального и непростительного. Сейчас он латал, вышивал узоры, выдумывал, все время сознавая, что у него ничего не выходит, — разумеется, его уличат. И он пытался укрыться за предположительными высказываниями типа «Можно представить себе, что…», или «В подобной ситуации он, скорее всего, должен был бы…», или «Допустимо предположить» и так далее, но текст становился еще более безжизненным, если это вообще было возможно. Юнас не верил тому, что писал, и единственным по-настоящему искренним чувством, набиравшим силу с каждым днем, было чувство враждебности.
В то время, когда Юнас, стиснув зубы, пробивался сквозь лес умолчаний и ложных утверждений, он превратился в человека весьма тягостного, особенно для тех, кто, по его мнению, безосновательно разбрасывался прилагательными в превосходной степени. Он грубил хорошим людям, которые всего-то лишь старались облечь случайную встречу в цивилизованную форму. А Игрек, его вечный спутник и преследователь, не только отравлял настоящее, но и ставил под сомнение прошлое. По ночам подозрительность Юнаса обращалась на давно ушедшие времена, и он упрямо разбирал по косточкам все устоявшееся, то, чего не следовало ворошить, то, что следовало оставить в покое.
Какие-то вещи не поддавались разрушению, например Иветт в первые годы их брака. Она была так красива! Красивее всего были ее волосы, светлые, длинные, пушистые, как облако, — милосердная завеса, которая по ночам опускалась и окутывала его, защищая от всего и все объясняя. Потом она остригла волосы, бедняжка, но тогда все равно уже было слишком поздно.
8
По-моему, Юнас был недоволен, что я постриглась, но волосы были такие длинные и мягкие, их было так трудно расчесывать и укладывать, и я подумала, что прическа, как в том французском фильме, точно маленький золотой шлем, должна быть очень элегантной; во всяком случае, именно в это время у Юнаса испортился характер, я имею в виду — когда я постригла волосы. Или, вернее, характер у него стал хуже, чем прежде, на самом деле он был всегда очень добрый, если все делалось по его и никто ему не перечил. Иногда мне кажется, он просто не хотел слишком часто показывать свою доброту, стыдился ее, ведь человек, работающий в газете, должен ко всему относиться критически. Мне всегда было немного жалко его, но я этого не показывала, по-моему, иногда его мучила совесть, но я и виду не подавала, что догадываюсь. Он прятал бутылки в самые дурацкие места, как будто мы не знали, что он частенько прикладывается, бедненький Юнас, это, наверное, Экка из газеты ему так досаждал. Я и о бутылках ничего не говорила, ведь о таких вещах не болтают, не всякую правду надо выкладывать, как говорят французы. А вообще жили мы хорошо, я украсила квартиру, как могла, своими рукоделиями, у нас был cosy corner[2], такой уютный, мы обычно проводили там вечера, когда Юнас был не на работе, я зажигала лампу над камином и шила, а Юнас читал, и было тихо-тихо, прямо настоящее семейное счастье, так мне это и запомнилось, и теперь, после того как он ушел из дома, мне кажется, что мы жили замечательно, и эту картину я сохраню в моем сердце. Ну а потом он уехал, и стало спокойно, но по-иному, и я помню, как радовалась и гордилась, когда мне установили телевизор, теперь у меня было общество, когда я хотела. Девочки как раз в это время тоже отделились, так и должно быть, птенцам надо давать свободу, пусть пробуют жить самостоятельно. Но я считала правильным, чтобы они по-прежнему встречались с отцом, поэтому я всех их приглашала на воскресный обед. Я звонила Карин и потом Марии и каждый раз говорила: решайте сами, если у вас на примете какое-нибудь более приятное развлечение, ни в коем случае не приходите, но я очень скучаю по вас, а Юнасу я просто говорила, что ему полезно поесть домашней пищи и что он, как отец, должен видеться со своими дочерьми хотя бы раз в неделю. Я поступала правильно, разве не так, я старалась устроить все как положено, хотя иногда и думала, как было бы хорошо, если бы не надо было заранее готовиться к этому обеду, а просто вынуть что-нибудь из холодильника, сделать бутерброды и сесть в кресло перед телевизором. Не знаю, замечали ли они, как тщательно я убиралась, все было на своих местах; во всяком случае, они никогда и словом не обмолвились, но, наверное, если бы кругом была пыль и беспорядок, они бы обязательно об этом сказали. Хотя Юнас, может, и не заметил бы разницы. Но я-то сама гордилась чистотой, это было как бы моей тайной. Сейчас все это уже неважно, и мне иногда кажется, что я становлюсь неряшливой, и тогда я думаю, милый Юнас, может, и с тобой происходило то же самое, ты страшно много работал, а потом вдруг подумал: а зачем, собственно, пусть идет как идет. О таких вещах, конечно, не говорят. Но все же, возможно, ты тогда чувствовал то же, что и я теперь. Сейчас, когда он приходит всего раз в неделю, мне доставляет такое удовольствие думать о нем.