Пер Лагерквист - Сивилла
И в тот же вечер, никем не замеченный, я покинул родной город и ушел во тьму, ушел, чтобы начать свое странствование сквозь времена. В одинокий ночной час ступил я на стезю моего вечного проклятия.
С той поры я блуждаю по свету, не зная отдыха, не зная покоя, как мне и должно, — блуждаю, не находя, куда приклонить голову, как он. Странствую в этом мире, припорошенном пеплом, — в моем мире, покрытом слоем серого пепла. Все горе людское, все зло и страдание я в нем перевидал. Я постиг, что он таков же, как я, так же зол, бессердечен и чужд любви, как я, обреченный вечно в нем жить. Я постиг, что это мой мир, мир неприкаянного, проклятого богом человека, чьей злосчастной душе вовек не узнать блаженства.
По временам мне встречаются люди, которые верят в того, кто осудил меня на эту жизнь. Все чаще сталкиваюсь я с ними, ибо учение его, должно быть, расходится все шире. Люди эти кажутся довольно счастливыми, наивность ли их тому причиною или что другое, быть может, вера, — сами они, разумеется, говорят, что вера. И быть может, это правда. Для них он, по-видимому, стал благословением, тот бог, что для меня стал страшным проклятием. И они утверждают, что он добр и полон любви, что он — сама любовь для того, кто в него верит и предается ему. Что ж, возможно. Да что мне до этого? Для меня он — злобная сила, которая держит меня в своих когтях и никогда не выпустит, никогда не даст мне обрести мир.
Что он действительно бог, что тот человек, которого вели тогда по нашей улице мимо моего дома на распятие, действительно был сын бога, в этом они нимало не сомневаются. Им, говорят они, было множество знамений: он воскрес из мертвых, он вознесся на небеса, был поднят туда на облаке — и много, много других. Но что мне за дело до этого всего? Их вера, их учение, их знамения и чудеса — до всего этого мне нет никакого дела.
Для меня знамение — вечный непокой моей души.
Конечно, я напрасно не дал ему приклонить голову к моему дому. Но для меня он был не бог, а всего лишь преступник, один из многих, кто проходил мимо, неся на себе свой крест, и кого все сторонились. Сострадание? Человеколюбие? Что ж, может, и так. Но я человек не слишком добросердечный и никогда не выдавал себя за такового. Я обыкновенный, самый обыкновенный человек, каких больше всего. В ту пору, когда это случилось, я был счастлив, беззаботен и черств сердцем, каким естественно быть, когда не знаешь жизненных тягот. Быть может, я был дурной человек, однако не хуже других людей. Из всего его учения любви я понял немногое, пожалуй, лишь то, что оно не для меня. И кстати сказать, так ли уж сам он добр и полон любви? Тем, кто верит в него, он дарует мир и покой — так про него говорят, — берет их к себе на свои небеса, а кто в него не верит — и это тоже про него говорят, — тех он обрекает на вечные муки. Коли это правда, то выходит, что он точь-в-точь как мы, такой же добрый и такой же злой. Кто нам по нраву, с теми мы тоже добры, а остальным желаем всяческого зла. Будь у нас такая власть, как у него, быть может, и мы предавали бы их проклятию на вечные времена — хотя это, пожалуй, сомнительно. Пожалуй, только у бога достанет на это злобы.
Время от времени я сталкивался с этими людьми в разных концах мира, но близкого знакомства я с ними не завязывал. Я никогда не схожусь с людьми близко, они меня чуждаются, робеют передо мною, должно быть, чуют во мне что-то необычное, что-то странное, такое, что их пугает. Я думаю, это мои глаза их пугают. Я замечал, что они отводят взгляд, увидев мои глаза. Им, верно, страшно в них заглянуть, заглянуть в этот пересохший колодец, в эту глубь, в которой нет ничего. Кого не испугает такое? Понятно, что они боятся меня.
Как она.
Как она… Теперь у нее, верно, есть мужчины с молодыми глазами, не раз думал я во время моих одиноких странствований. И сердце у меня сжималось, и я прикрывал ладонью свои глаза, будто хотел их спрятать, хотя никто в них не смотрел, не от кого было мне прятать их.
Почему бы ей и не иметь мужчин! Так все и должно быть. Когда у меня были молодые глаза, тогда она любила меня.
Или не любила?
Так я думал наедине с собою. Но однажды очень далеко, на чужбине, я встретил человека из родного города, который рассказал, что жена моя окончила жизнь в доме своей матери, жалкая и исчахшая, без всяких следов былой красоты, а сын мой умер от чумы задолго до ее смерти.
Так их не стало, тех, что вдвоем весело смеялись.
Сколько времени прошло с той поры? Не знаю, ведь время — вещь неведомая мне, для меня оно не существует. К чему мне вести ему счет? Но кажется, что это было уже очень давно.
Да, все они умрут. За родом род, со всеми их муками и злодействами, со всем, что служит им для мучительства, для истязания друг друга. Я же не умру никогда. Доколе существуют эти создания, по большей части злые, дотоле буду существовать и я, сам такой же злой, как они, их судьба — моя судьба. Оттого-то хочу я узнать свою судьбу, хочу заглянуть в нее, заглянуть в будущее, хоть я трепещу и ужасаюсь. Сорви же покровы и дай мне в него заглянуть, как бы зловеще оно ни было!
Он умолк.
Сумерки меж тем давно уже спустились. Та, к кому он обращал свою речь, ничего не отвечала, и он будто был совсем один.
— Я видел бога, так же как и ты, — добавил он, помолчав. — Я встретил его на своем пути, и эта встреча наполнила мне душу ужасом.
Старуха сидела, скрытая от него густою тьмой. Но он услышал, как она тихо, почти беззвучно сказала:
— Встреча с богом радости не сулит.
И она поднялась, кутаясь плотнее в свои одежды, словно прозябла. Стало и вправду прохладно после захода солнца, и его тоже прохватила дрожь. Она пригласила его зайти в хижину, и он следом за нею ступил, пригнувшись, в низкую входную нишу, которая ничем не закрывалась. Такого крохотного человеческого жилья он еще не видывал. Ему приходилось все время наклонять голову, а рукою он мог дотянуться до любой стены — одна из них, образуемая склоном горы, на ощупь была сыра от сочащейся влаги.
Она развела огонь, запалив немного хворосту и древесных корней из кучи, наваленной на земляном полу. Очагом служил выступающий из земли камень, а дым выходил через дыру в крыше на стыке ее с горным склоном.
Когда огонь запылал, он огляделся по сторонам в этом необычном жилище. К своему удивлению, он обнаружил, что они там были не одни. В полутемном углу сидел ссутулившись седоголовый мужчина… то ли мужчина, то ли ребенок, он не мог разобрать, никак не мог понять, кто это был, и эта неопределенность вызывала у него ощущение какой-то пугающей таинственности, он сам не знал отчего, но так это на него действовало. Лицо было как у ребенка, и на нем застыла улыбка, которая в полумраке казалась загадочной — быть может, просто оттого, что для нее не было видимого повода. Улыбка была ни добрая, ни злая, в ее неизменяемом постоянстве чудилось полнейшее безучастие ко всему — быть может, оттого-то и казалась она загадочной, — хотя седая голова на слегка вытянутой шее была повернута к ним и глаза неотступно следили за их действиями. Все это было необычно и удивительно. В уме его мелькнуло вдруг смутное воспоминание — о чем? Воспоминание, пробужденное этой улыбкой? Нет, он не знал, откуда оно, не мог ничего припомнить. Но этот седоголовый ребенок, что сидел ссутулившись там, в полумраке, со своею неменяющейся улыбкой — в нем было что-то до крайности странное и даже пугающее. Он не мог оторвать от него взгляд. Что это за существо, что за тайна скрывается в этом домишке, который так мало походит на человеческое жилье?
— Это мой сын, — сказала старуха. — Можешь при нем говорить без стеснения, он ничего не понимает.
Пришелец, однако, не решался ничего сказать, не спросил о том, что в этот миг занимало его мысли: об этом сыне, который будет сидеть у себя в углу и слушать их разговор, ничего не понимая и лишь улыбаясь этой своею улыбкой…
Наконец молчание нарушила старуха, промолвив:
— Удивительный бог встретился тебе. И что же, его распяли?
— Да.
— Странно. Коли он вправду был сын бога… Для чего же его распяли?
— Я и сам не понимаю, какая была в том надобность. Я слышал, люди говорили, будто это для того, чтобы он пострадал. Будто отец хотел, чтобы он пострадал. Но это же чистое безумие, нет, я ничего не могу тебе объяснить и сам не могу этого уразуметь.
— Какой жестокий бог.
— Жестокий, что и говорить. Но это, конечно, если верить их толкам. Чтобы он пострадал! Какая в том надобность?
— Этот бог мне, кажется, знаком, — пробормотала она про себя. И, помедлив, продолжала с некоторой нерешительностью: — А та, что родила богу этого сына, о ней ты что-нибудь знаешь?
— Нет, о ней я никогда ничего не слыхал. Она-то была, думается мне, самая обыкновенная женщина.
— Ну да, наверное. Стало быть, о ней ты ничего не знаешь?
— Нет, единственное, о чем они толковали, — это, что, родив его, она стала матерью бога — так ведь это ясно само собою. Нет, о ней я ничего не знаю, а для чего ты о ней спрашиваешь?