Пётр Алешковский - Седьмой чемоданчик
Впервые он увидел свет в первом номере журнала «Нойе Рундшау» одна тысяча девятьсот шестьдесят шестого года. Чудесная загадка, якобы мучающая автора, поиск несуществующих писателей, чьи имена вынесены в заглавие. Запахи родного города, воспоминания детства, немного личной тоски занесены на бумагу ради постулата: нельзя запереть в картонку рассказ живых людей если таковые понадобятся для написания истории, «жизнь сама должна там возникнуть и сама оттуда выскочить».
Утром, когда все уехали и я наконец остался один, я вновь перечел его. Он снова мне понравился и, вероятно, задел — открытая тактика Марины увенчалась успехом.
Я огляделся в поисках неживого — того, что при изрядном старании смог бы запихнуть в воображаемую коробку, дабы там заквасилась жизнь.
Предновогодние холода спали. После сложных манипуляций и ремонтов допотопный газовый агрегат 1966 года выпуска заработал наконец в полную силу. Батареи раскалились — случайное прикосновение к трубе грозило ожогом.
Я повертел цифру «1966» и так, и эдак, пытаясь найти третье соответствие, но ничего не нашел. Почему-то вспомнил лишь историю с волхвом и судорожно занес ее на бумагу.
День сошел на нет. Я поужинал оставленными в холодильнике дарами выходных, завалился в кровать — Ортега-и-Гассет, третий том Борхеса и здоровенный кирпич исландских саг оказались под рукой. Рассеянно полистав страницы, я вскоре выключил свет. Тут-то мне и припомнилась (или приснилась?) фотография отца, я услышал нервную дробь пальцев и какую-то едва различимую мелодию, вконец меня усыпившую. Коробочка, или «седьмой чемоданчик» по Беллю, не отворив коего, не написать хорошего рассказа, вероятно, начала заполняться.
Я спал, ничего о том не подозревая.
3
Утром, после скудного завтрака, я сел за стол полный решимости и отчаяния.
Новгородский сюжет был исчерпан. Я никак не мог понять, зачем вообще он возник в моем воображении.
За окном, приваленный снегом, стоял сухой жасмин, отдельные ветки торчали, как бамбуковые удилища. Окно создавало раму — переплетенные ветки деревьев были усеяны пушистым снегом. Мне даже померещилось, что в комнате сильно запахло свежей хвоей. Глаз выделил две, три, нет, четыре сосны, маленькую и большую елки, клен, какие-то фруктовые деревца. За ними глухой стеной дачный лес. На плите в кухне-прихожей шумел газ, отсекая холодный воздух от входной двери. В трубах булькал кипяток.
Вообще-то я собрался записать свои путешествия, но что-то мешало, уводило в сторону. Возникали знакомые лица, заселяли комнату. Я волен был выбрать любого. Наконец решился, протянул руку — вместе мы растворились в накуренном воздухе, отправились блуждать по бумаге.
Но не блуждалось, никак не блуждалось. Тогда я скомкал черновик и отправился звонить в Москву. В санатории имени В. И. Ленина бесплатный телефон — меня да и других пускают к аппарату из сострадания. Ссыльные по путевке, больные пенсионеры из области населяют большой дом с портретами вождей. Люди ходят по пустынному холлу, шаркая ногами в дешевой обуви, отражаются в больших зеркалах, вставленных в массивные резные рамы, — их заказали народному умельцу в прошлые времена, когда у санатория имелись деньги.
Вдруг я услышал слово — коробящее, выбивающееся из всей речи, словно перед тем, как вывернуть наизнанку, его сладострастно и долго лупили деревянным вальком. Пожилой, за шестьдесят, бодрящийся пока пенс с инженерской бородкой, в тяжелых, с начесом, тренировочных штанах, разношенных ботинках «прощай, молодость» и сереньком дешевом пиджачке «спортивного типа». Он так и сказал жене по телефону:
— Да, отдыхаю, посещаю разные процедуры, массаж. Отжираюсь, главное, что регулярное кормление, шаломыжничаю по аллейкам, их разметают, тут еще порядок держится. Нет… один тут… в шестьдесят шестом, в Хабаровском крае… не помню его…
Конец разговора я не слушал, сраженный дурацким словом. Отзвонив, он вышел на улицу. Я проводил его изучающим взглядом. Шел этот человек, немного наклонясь вперед, сосредоточенно и свирепо глядел из-под очков. Такие лица бывают у людей вовсе не злых, но чем-то глубоко уязвленных. «Отставной», решил я. Он громко, без повода матерился и казался очень одиноким среди пестро наряженных бывших продавщиц и работников районного звена. Гулял без компании — «шаломыжничал»? Москва не отвечала, я не знал, как убить время.
Дежурная, добрейшая тетя Маруся, на мой кивок принялась с ходу сетовать на мизерную пенсию и вдруг с придыханием спросила, сколько стоит сотовый телефон.
— Полторы тысячи долларов с установкой.
На ее лице замер священный испуг.
Весь в снегу, спал гипсовый Ленин, крашенный серебрянкой. Пестрые плакаты-агитки фиксировали права, даруемые Конституцией гражданам СССР. А ведь не отказался б я от сотового — знай, звонил бы прямо с дачи. А главное, не пришлось бы в пятницу гнать в Москву, ждать звонка Олафа Ирленкойзера немецкого издателя из «Зуркампа».
Но нет, впереди старик в драповом пальто — такое носил зимой отец. Мокрой рукой он вожделенно оглаживает снежную статую. Краля восседает на перевернутой мусорной урне — нога закинута на ногу, локти жеманно отведены.
Бедра, мощные ягодицы, грудь — маленькая, налитая, соски торчком. Даже вылепил простоватое лицо. Скульптор отступил на шаг, прищурился, закинул голову. Поправив сбившуюся на глаза ондатровую шапку, оценил творение. Затем опять приступил к поглаживаниям. Зализывал, бесстрашно опускал белую ладонь в ведро с водой, вел по линиям тела. Творца согревало воображение. Мимо, ни на кого не обращая внимания, но все подмечая, «прошаломыжничал» кособрюхий инженер.
Со второго этажа неслась лихая музыка — танцы. Ноги плясавших раскачивали большое здание — топот был слышен на улице. Здешнее большинство, непривередливое и сердечное, спасалось от одиночества, сбившись в стаю.
— Пошли, что ль, согрею, — бросил снежной девке.
Она вульгарно улыбнулась, встала со своей урны.
— Тебя как зовут хоть?
— Виолетта.
— Вот и отлично.
Отставной Пигмалион бежал за нами, лепетал что-то несуразно-романтическое.
Деваха вдруг резко повернулась и выдала матерную трель — с ближайших елок печально осыпался снег. Творец сел в сугроб и закрыл лицо руками.
4
— Бизнесмен? — спросила Виолетта кокетливо.
Я кивнул головой.
— Я тоже с людьми работаю. Пойдем на станцию, в ресторан, до вечера еще долго.
Полумрак. Освещена была только стойка. Я вспомнил, что Андрей Дмитриев настоятельно советовал мне испить здесь сто граммов армянского коньяку.
Барменша, она же официантка, с эффектной фигурой теннисистки и страшным лицом, спросила какими-то остатками голоса:
— Что будете пить?
— Шампанского бутылочку для начала, да, Петь? — Виолетта бросила зазывный взгляд.
— Валяй!
— И котлету, жрать хочу! — Естество с завидным прямодушием лезло из нее, к некоему моему, я бы сказал, восхищению.
— Снегурочка, душа моя, вали сюда!
Нас окликала компания за дальним столиком: три приблатненных и излишне намазанная подруга.
— Ребята хорошие, хочешь, подойдем? — шепнула мне на ухо Виолетта ледяными губами.
Парни меж тем беззлобно ржали — кличка моей спутницы, видимо, напомнила им что-то свое.
Подсели к столику. Я заказал еще бутылку водки — на всех.
— Котлетки кончились, есть отличные отбивные, — доверительно склонившись, поведала мне официантка.
Принесли отбивные. И немедленно все потонуло в гомоне. Какой-то плосконосый без конца повторял:
— Петруха, Петруха, писатель, да? Вот возьми и опиши меня, слабо?
Я отбивался, как мог. Подсаживались еще и еще, сдвинули столы. Всем стало нестерпимо весело. Девчонки визжали от восторга. Час-другой нас развлекал настоящий браток — заглянул с ревизией да и остался «выпить с писателем». Он тискал и тискал нескончаемый «роман» — бесконечное вранье, замешанное на дешевых видеофильмах и хорошем знании жизни.
Но исчез и браток, его сменили две подружки: Лелька и Олька — эти пели, всем полагалось подтягивать. Время остановилось окончательно. Когда я повернулся к стулу моей спутницы, он был пуст. По полу растекалась большая ледяная лужа, какая-то тряпка в ней напоминала бюстгальтер.
— Где моя подруга?! — испуганно закричал я.
— А растаяла, — пояснил кто-то из-за спины.
Я успокоился и печально кивнул.
— Что загрустил, дурачок, славно гуляем, это и есть настоящая жизнь, без прикрас, — Лелька или Олька смотрела на меня с материнской теплотой.
Потом упала ночь, как занавес в Большом театре. Я брел по авансцене — улице Горького — в обнимку с лучшим другом, которого даже не знал, как зовут.
Расстаться с ним на перекрестке стоило большого труда, но я справился с задачей — жестко послал его досыпать домой. Он покорно испарился.