Алексей Поляринов - Пейзаж с падением Икара
Мы зашли на кухню, и, указав на холодильник, Олег Фомич сказал:
– Вот газовая плита. Одна конфорка плохо работает, поэтому ей лучше не пользуйся, не то взлетишь на воздух.
– А какая именно?
– Что-что?
– Какая конфорка плохо работает?
– Да бох ее знает! Не помню, – открыл холодильник, прищурился от яркого света и сказал: – Пон-нятно, – закрыл и огляделся. – Эй, а где холодильник? – опять открыл дверцу, прищурился. – А, вот же он, – ткнул пальцем. – Это холодильник!
И продолжал абсурдную экскурсию – отправился в коридор, где снова скрылся в кладовке, – вообще, все его пути вели в кладовку. Бог знает, почему его туда тянуло. Наверно, искал там среди хлама свою утерянную память. Из кладовки он выходил с виноватым видом и говорил:
– Ничего не понимаю. Эта дверь раньше была здесь?
В сорок четвертый раз я «познакомился» с Олегом Фомичом и в сорок четвертый раз заселился в свою старую-новую квартиру. Причем хозяина как всегда нисколько не смутило, что у «нового» постояльца есть ключ от нее, и что вещи все уже на месте.
Обычно причуды Олега Фомича нравились мне, – или, вернее сказать: забавляли меня. «Как это должно быть интересно – всегда жить в сегодняшнем дне, когда все в новинку». Но сейчас, вновь выслушав инструкции склеротика, я едва удержался, чтобы не влепить ему пощечину.
Помню, зайдя в ванную, я прополоскал рот раствором соды (тщетно пытаясь задавить зубную боль), потом долго рассматривал себя в зеркале; выпятил подбородок, провел пальцами по горлу, ощущая щетинистую шершавость. Бритье всегда успокаивало меня, и сейчас, открыв горячий кран, я стал споласкивать скулы. Вода обжигала ладони, но не лицо. Крем для бритья плохо пенился, пришлось взбивать его помазком в эмалированной кастрюле, как гоголь-моголь. Развлекаясь, я соорудил из пены снежно-белую бороду, нацепил на голову красное с белой оборкой махровое полотенце и долго кривлялся, приговаривая «О-хо-хо! Я подарки вам принес», похлопывая себя по животу и жалея, что под рукой нет ни мешка, ни елки, ни снегурки. Но даже дурачества перед зеркалом, обыкновенно очень веселившие, теперь не помогали. Моя бритва похожа на скальпель хирурга – я никогда не пользуюсь безопасными игрушками от «Жиллет» – по-моему, главное очарование бритья заключено как раз в возможности случайно перерезать себе глотку; иначе – это просто скучно до безумия.
– Вы слышите меня? – раздался голос за спиной.
Я подскочил и обернулся. Стоявшая в дверном проеме старуха отшатнулась, сжав швабру руками, моргая испуганно.
– Стучать же надо, – буркнул я.
– Я стучала, право-слово, но вы как будто… напевали что-то про парфюм.
– Нет, нет, я просто задумался, – я ощутил дикий стыд, словно меня застали за чем-то неприличным. – А вы?..
– Я, – она выразительно махнула шваброй, – убираюсь. Можно?
– Да, конечно.
Старуха, пыхтя, втащила в ванную жестяное ведро (на стенках которого играли водяные блики) и стала полоскать в нем рваную тряпку.
Я повернулся к зеркалу, чтобы смыть остатки пены, но замер, заметив на скуле царапину – след неосторожной бритвы. Перед глазами поплыли круги, пол под ногами закачался, и я схватился за край раковины, чтобы не упасть.
– Вам плохо, Андрей Андреич?
– Что? – я обернулся: – Что вы сказали?
Старуха еще повозила мокрой тряпкой по кафелю, остановилась и посмотрела на меня.
– У вас губы дрожат.
– А? Это от холода, не обращайте внимания.
– А глаза – тоже от холода?
– А что с глазами?
– Вы так себя в зеркало разглядываете, как будто, право-слово, от вас кусок мяса оторвали, – она замерла, словно ожидая ответа, но я молчал, и она засуетилась, причитая испуганно: – Это не мое дело, конечно, не мое, право-слово…
Минуту я наблюдал за ней. Ее рыхлая фигура, облаченная в серый сарафан, ее лицо, похожее на оплывшую, потухшую свечу – все это раньше вызывало во мне брезгливость. Но теперь, после этих слов, я проникся к ней той симпатией, которую, наверно, упавший с качелей ребенок чувствует к незнакомой женщине, дующей на его разбитый локоть. Я почти сказал «спасибо», но одернул себя, подумав, что это прозвучит глупо и непонятно. Мне захотелось сделать для нее что-нибудь хорошее, – я подошел и попытался взять швабру.
– Вы устали, Нина Петровна, позвольте, я помогу вам.
Старуха нахмурилась.
– Чой-то вы чой-то?
– Я же вижу – вы устали. Отдохните. А я сам пока протру тут.
Я потянул швабру к себе, но уборщица и не думала уступать; на помятом, парафиновом лице ее отразилось тупое упрямство.
– Отдайте немедленно! Эт моя швабра! Я щас милицию вызову! Мили-и-иция!
Отповедь отрезвила меня – всплеск благодарности угас. Я снова увидел перед собой полусумасшедшую бабку, верящую в нечистые силы, и в то, что сын ее, давно пропавший без вести, скоро вернется из магазина с молоком. Теперь, сам не понимая, за что хочу отблагодарить ее, я отпустил швабру и отступил к зеркалу.
***
Запершись в комнате, я выложил на стол вещи, найденные в карманах нечаянно украденного пальто: огромная звенящая связка ключей, красный талисман в виде лошади, и – самое странное – листок бумаги, испещренный мелкими отверстиями, похожими на перфорацию или на шрифт Брайля.
Вопрос: какие выводы можно сделать о человеке по этим трем предметам?
Он надзиратель в тюрьме? Камнетес? Слепой?
Нет. Нет. Нет.
Это вранье, что человека характеризуют его вещи. Можете мне поверить: в карманах моей шинели, я помню, лежали грецкие орехи и фундук, но это ведь не значит, что я Щелкунчик. Или белка.
Я попытался вспомнить всех, кто был в купе – но тщетно. Тогда, полагаясь на силу своего воображения, я сел за мольберт, канцелярским ножом наточил карандаш и стал наспех, наугад рисовать портрет ограбленного человека.
Линия – еще одна – пара тонких штрихов – вот появились волосы, скулы и нос – вот проступили ямки в уголках рта. Закончив этюд, я отступил на шаг и пригляделся. Портрет, естественно, был безнадежно плох, но не это меня смутило – во-первых, лишь сейчас я заметил, что рисовал красным карандашом, а во-вторых, рисунок сам по себе производил странное впечатление: казалось, незнакомец потерялся – и теперь озирается, пытаясь отыскать глазами кого-то, оставшегося за пределами полотна.
К такому эффекту я точно не стремился.
Я все еще разглядывал его, когда в дверь вдруг постучали. На мгновение у меня мелькнула нелепая мысль, что это хозяин пальто – вернулся за ним.
Стоило мне щелкнуть замком, и незваный гость тут же потянул дверь на себя. На пороге стоял Петр Суханов, мой старый приятель еще со времен Академии живописи. Он был не один – стойкий запах кагора сопровождал его.
– Вдребезги! – гордо сообщил он и ввалился в квартиру, не дожидаясь приглашения – вполне в его стиле.
– Что значит «вдребезги»? Ты разбил что-то? – спросил я.
Он огляделся.
– Я? Нет. Просто мне нравится это слово. Вдребезги!
– Не ори, пожалуйста.
– Вдребезги-и-и-и!
Вообще он не буйный; дурной малость, но безобидный. Проблема в том, что алкоголь влияет на него специфически: крепленое вино не просто развязывает ему язык, оно пробуждает в нем горячее желание исповедаться; по какой-то необъяснимой причине он считает меня своим «лучшим другом», и поэтому именно мне каждый раз приходится выдерживать натиск его хмельной и многословной болтовни.
Так случилось и сейчас.
– И тебе привет, – сказал я, закрывая за ним. – Нет-нет, не разувайся, я ведь люблю грязные следы на полу. На кухне белый кафель – хочешь там потоптаться?
Он обозвал меня занудой, стянул облепленные снегом сапоги, зашел в зал и упал в кресло, прикрыв глаза ладонью – поза крайнего отчаяния, надо полагать: веселость уступила место меланхолии. Самое выдающейся частью его лица была нижняя губа – всегда большая, как будто распухшая от укуса пчелы. Он вечно закусывал и жевал ее в моменты раздумий – как сейчас, например. Я оперся плечом о дверной косяк и молча ждал, когда его прорвет.
– Скажи, сколько мне лет? – вдруг спросил он.
– Что, прости?
– Ты слышал: сколько мне лет?
– Ну… в твой день рожденья, я помню, на торте со свечками была шоколадная цифра «36». Я бы сказал, что это твой ай-кью, но его на тортах обычно не пишут, поэтому…
– Не смешно, – перебил он. – Сделай одолжение: отключи сарказм, выдерни его из розетки. Лучше скажи честно: я выгляжу старше своих тридцати шести?
Я вздохнул.
– Ты сейчас серьезно?
– Серьезней некуда.
– О гс-споди. Слушай, я очень устал сегодня, правда. Давай просто представим, что я искрометно пошутил, и мы вместе посмеялись, хорошо? А теперь – вон из моего кресла.
Он поднялся из кресла и стал беспокойно ходить по комнате, трогая и передвигая предметы, и, как всегда, покусывая нижнюю губу. Минуту я наблюдал за ним.