Барри Ансуорт - Моралите
— Брендан научил меня кувыркаться, и ходить на ходулях, и играть женщину, — сказал он. — Мы не оставим его в канаве, Христос — упование наше, люди добрые. — И, чтобы позабавить нас, он подобрал болтающиеся концы своей шали и изобразил женщину, хвастающую длинными волосами.
— Вы помните, как он отплясывал на своих ходулях? — сказал Тобиас. — Как вдруг спотыкался, будто вот-вот упадет?
— Он никогда не падал, только нарочно, — сказал Мартин. Он совладал со своей яростью, когда почувствовал, что остальные уступают его воле. И сказал он это мне, включая и меня в воспоминания о Брендане, и я был благодарен. Его натуре была свойственна доброта, и он бывал внимателен к другим, когда ему не перечили и он оставался спокоен. — Он надевал колпак с бубенцами и ослиными ушами, а на лицо полумаску, — сказал Мартин. — А иногда маску с четырьмя рогами, как у Еврея.
Тот, кого они называли Соломинкой, внезапно захохотал все тем же рыдающим смехом и шлепнул себя ладонями по коленям.
— Он крал эль у Дьявола и так торопился его выпить, что выплескивал себе на колени, — сказал он. — Ты бы видел, как он семенил, сжав колени покрепче, а эль капал, а Дьявол где только не искал свой жбан.
— Ты бы просто подумал, что он обмочился, — сказал Прыгун с нежностью.
— А ты помнишь, как он утешал Дьявола своей песней? — сказал Стивен. Он обращался к Мартину, и я понял, что его гордость измыслила такой путь к примирению. — Он сочинял песни сам, — сказал он. — Сам придумывал слова. Когда Дьявол печалился, потому что Ева сначала не хотела сорвать яблоко, Брендан запевал песню собственного сочинения, чтобы развеселить Дьявола. «Эх, когда б моим мир будь», вот эту песню.
Прыгун взял свою тростниковую дудочку, заиграл мелодию, и все запели первый куплет дружным хором и глядели друг на друга, распевая во весь голос в студеную погоду среди голых деревьев:
Эх, когда б моим мир будь,
Я б от гор до синя моря
Проложил широкий путь,
Чтоб Шутам вольготно…
Так они оплакивали Брендана его же песней, и между ними вновь воцарилась гармония. Я снова их вижу, их лица, пока они пели, отблеск света, лежащий на сухих дубовых листьях, белый ангельский балахон Соломинки, круглый медный поднос у заднего края повозки. Но сильнее всего запечатлелась у меня в уме странность нашей натуры — что жестокая ссора из-за погребения одной бедной бренной оболочки чуть было не разгорелась в наши времена чумы и кровавостей, когда каждый день — это Праздник Смерти, когда мы видим мертвецов, сваленных в кучи на улицах без различия сословий, разлагающихся на телегах, сброшенных в общие ямы вместо могил. Да, миновало уже несколько лет, но тут, на севере, новая вспышка, и эта чума так сильна, что даже зима не может ее остановить. Поля лежат невспаханные, многие умирают от голода, они падают где стояли, и их спешно закапывают по темным углам. Шайки разбойников наводнили страну, крестьяне бегут, воины возвращаются из Франции с полей нескончаемых сражений — люди, с детских лет не знавшие ничего, кроме убийства. В приходах не уцелело и половины людей. И лишь немногие будут знать, где похоронены те, кого они любили. А тут столько забот о прахе одного бедного комедианта.
Больше почти ничего о нем сказано не было, ни тогда, ни после. Они спели то, что было его эпитафией. И больше никаких споров о том, везти его с собой или нет. Тут же его подняли, и он был уложен среди масок и костюмов со свернутой веревкой под головой и укрыт полосами алого сукна, которые они возили с собой, чтобы вешать как занавес в глубине сцены. Затем мы тронулись в путь. Вот так я начал свою жизнь комедианта.
Глава третья
Все последующие дни Брендан оставался в повозке, и мы накрывали его досками и мешковиной, чтобы уберечь от крыс во дворах придорожных харчевен, где мы останавливались на ночлег и спали то на соломе в сараях, то все вповалку на тюфяках в жалких каморках лачуг, гордо именовавшихся гостиницами. Мартин платил за все из общего кошеля. Денежного пояса он с себя никогда не снимал, а кинжал всегда был у него под рукой. Кошелек был тощ, а предстояло заплатить за похороны Брендана. Ни у кого из комедиантов денег не было, кроме Тобиаса, очень бережливого. Остальные уже потратили свои доли заработанных денег. На протяжении этих дней нам на пути не попалось ни единого места, достаточно многолюдного, чтобы имело смысл устроить там представление. Грабежи и чума превратили деревни в жалкие хуторки, дома стояли пустые, почти разрушенные, улицы тонули в мусоре от развалин. Снег все еще не шел, но погода стояла по-прежнему холодная, оберегая труп Брендана от тления.
Все это время Мартин без устали обучал меня. Он наставлял меня, пока мы были в пути. Обычно все шли позади повозки, а конягу вели по очереди. Он рассказывал мне о качествах, потребных комедианту: находчивость, легкость движений, бойкий язык для ролей, написанных лишь частично. Он показал мне тридцать движений руками, и каждое требовалось выучить, и заставлял меня повторять и повторять их, всегда пеняя меня за неуклюжесть, за скованность запястий и плечей. Жесты эти должны были выглядеть такими же естественными и непринужденными, как обычные движения головы и членов. Вновь и вновь он заставлял меня проделывать их, пока они не приобрели достаточную плавность, а кисти и пальцы удерживались под положенным углом. В этих наставлениях он был столь же беспощаден, как и во всем другом. Легчайшую его похвалу необходимо было отрабатывать вдвойне. Он гордился своим искусством и защищал его со страстностью — страстность была ему присуща во всем. Его отец был комедиантом и вырастил его таким.
Для моего обучения использовался всякий удобный случай. Как только мы останавливались, он заставлял меня практиковаться. Когда мы устраивали полуденный привал, чтобы съесть наши куски сыра с ржаным хлебом и кровяной свиной колбасой, запивая жидким элем; в убогих приютах, где мы оставались на ночь, и усталости вопреки — об усталости Мартин забывал в пылу своих наставлений. Он дал мне игру об Адаме, чтобы я заучил — страницы были истрепаны, а рука скверной, — я обещал сделать хорошую копию, когда время позволит.
Все они помогали мне, каждый на свой лад. И каждый тем самым открывал мне что-то о себе. Соломинка был прирожденным мимом и очень в этом одаренным. Он мог стать мужчиной или женщиной, молодым или старым без всякой помощи слов. Он странствовал один, пока Мартин не увидел его на ярмарке и не принял в труппу. Он был странным парнем, легко возбуждавшимся, очень непостоянным в настроениях, с припадками угрюмой немоты. Один раз он упал на дороге, извиваясь всем телом, и Прыгун держал его и утирал ему рот, пока он снова не пришел в себя. Трижды он для меня изображал путника, которого ограбили, обучая меня важности движений головы, и четкости жестов, и тому мгновению, когда мим застывает без движения и смысл выражается через неподвижность.
Прыгун говорил, что ему пятнадцать лет, но без уверенности. Он исполнял женские роли. Он умел петь высоким голосом, а лицо у него было словно гуттаперчевым — он мог растягивать его по всем направлениям и вытягивать шею, будто гусь, да так, что вы смеялись всякий раз, сколько бы он это ни проделывал. По натуре он был кротким, и робким, и беззлобным. Он дружил с Соломинкой, и обычно они держались вместе. Происходил он из семьи жонглеров — его отец, акробат, бросил его, когда он был еще малым ребенком. Пока мы шли, он прямо на дороге в назидание мне ходил колесом и кувыркался. Он умел изогнуть спину обручем, касаясь земли только пятками и затылком, а затем из этой позы прыгнуть вперед и встать прямо. Мне нечего было и надеяться проделать такое, однако в кувыркании я упражнялся, когда мог. Я гибок, легок на ногу и приобрел неплохую сноровку; Соломинка и Тобиас держали веревку на высоте, которую мне полагалось достичь.
Мне казалось, что Стивен уступает в сноровке этим двум. Она его не заботила так, как их. Но он был высок, обладал звучным басом и хорошо запоминал строки ролей. Роли эти требовали достоинства и величия — Бог-Отец, царь Ирод во гневе, архангел Михаил. Несколько лет он был лучником на службе у Сэндвиллов, графов Ноттингемских — тех самых, кому принадлежала эта труппа. Для них он участвовал в набегах, для них он сражался сначала против сэра Ричарда Деймори, а потом против графа Марча. В стычке его захватили люди графа Марча и отрубили ему первый сустав правого большого пальца, чтобы больше ему не быть лучником, вынудив его искать другое ремесло. Сделано это было по приказанию их лорда, тем не менее Стивен почитал знать и гордился своим участием в ее кровавых смутах. «Я знавал людей, которым выкалывали глаза, — говорил он. — Мне повезло». В сумке у пояса он хранил бронзовую медаль с изображением святого Себастьяна, покровителя лучников. И было величайшим знаком дружбы с его стороны, когда на третий день пути он показал мне эту медаль, а также и свой изуродованный палец.