Светлана Волкославская - Повесть одной жизни
Я не знаю, в чем был секрет совершившейся перемены. Уж, конечно, не в том, что Инна Константиновна проявляла обо мне большую заботу — подкармливала, покупала обновки и даже справила новое демисезонное пальто с пелериной, придававшее мне определенное сходство с Наташиными портретами. У мамы на все были свои причины, обычно не имевшие ко мне отношения. Однажды она вызвалась сшить Инне Константиновне платье, и та с удовольствием согласилась. Как я думаю, платье не так уж было ей и нужно — она имела вполне приличный гардероб. Во время примерок тетя Инна беседовала с мамой, но ее разговор не имел ничего общего с раздражающей болтовней прежних заказчиц. Я находила каждое сказанное этой женщиной слово чрезвычайно уместным и ненавязчивым, и мама, совершенно не выносившая пустословия, тоже не могла не оценить такую собеседницу.
Когда их дружба стала достаточно близкой, Инна Константиновна предложила маме немножко приодеться самой.
«Поймите, Нюра, вы ходите хуже нищенки, — мягко, но твердо сказала она. — Так нельзя». Тогда мама набрала какой-то темно-синей ткани (она по-прежнему тяготела к темным тонам в одежде) и сшила себе узкую юбку и глухой жакет. От кружевного воротничка, принесенного Инной Константиновной, она все-таки отказалась.
А в один прекрасный день Инна Константиновна обменяла свою квартиру в центре города и перебралась в наш унылый, загрязненный заводской район, который в объявлениях по обмену единодушно просили «не предлагать». Но теперь мы были соседями и стали неразлучны.
Мама, прежде не верившая в возможность утешения в церкви, стала ходить на службы вместе со мной и Инной Константиновной. С тех пор в отношении ко мне она почти не изменилась — по-прежнему была молчалива, по-прежнему пресекала всякие с моей стороны попытки приласкаться к ней, но к церкви вдруг возгорелась самой ревностной любовью. Два раза в неделю по маминой инициативе мы оставались мыть в храме полы. Ночами, в снегопад, она поднимала меня и Инну Константиновну с постели, чтобы вместе отправиться раскидывать лопатами еще не утоптанный снег перед церковным зданием.
Однажды тетя Зоя, мамина младшая сестра, стала свидетельницей того, как мы, возвратившись из церкви с сумками, наполненными мокрыми тряпками, стирали и развешивали их сохнуть по всей квартире. Удивленная женщина сначала только сокрушенно качала головой и спрашивала, как это люди не могут найти для себя работы дома, но когда выяснилось, что происходящее стало у нас системой, то пришла в неподдельный ужас. Она прямо сказала мне, что если я хочу быть поломойкой, то могу бросить школу, потому что поломойкам образование не обязательно. Ляля и Галя, две ее симпатичные девочки-двойняшки, с любопытством смотрели на меня из-за материнской спины. Я ответила, что вовсе не возражаю против такого варианта, потому что быть поломойкой в церкви гораздо приятнее, чем ученицей в атеистической школе. Тетя Зоя разохалась и обратилась за поддержкой к Инне Константиновне. Та, пряча улыбку, сказала мне, что без образования никак нельзя.
* * *Наши свободные вечера проходили за изготовлением «грамматок» — маленьких книжечек, в которых записывались имена тех, за кого нужно молиться «за здравие» и «за упокой». Все усаживались вокруг стола, поверх белой льняной скатерти мама стелила прозрачную клеенку, и каждому вручалась работа. В мои обязанности входило нарезать из бумаги картонные обложки и страницы карманного формата, а Инна Константиновна занималась оформительской частью. Рейсфедером, заправленным черной тушью, она вычерчивала на каждом листке аккуратную рамочку и тонкие линии строк, причем делала это с красивой уверенностью профессионала, под чьей рукой ежедневно ложились на бумагу чертежи будущих заводов. Готовые листки сшивались в книжечку, книжечка обтягивалась лоскутом темно-синего или вишневого сатина и украшалась вышитым золотистым крестиком. Когда таких симпатичных «грамматок» набиралось десятка два, мы относили их в церковный киоск, жертвуя на новый иконостас.
Ездить на кладбище теперь было почти некогда — близилась крестопоклонная неделя, и наша домашняя артель скупала на базаре все «петушиные гребешки» — ярко-красные сухоцветы, настоящее название которых было целозия. Эти гребешки служили сырьем для создания множества крошечных декоративных букетиков. Шелковой зеленой нитью мы связывали между собой веточки туи и алой целозии и в день выноса креста из алтаря усыпали ими ковровую дорожку, по которой, держа над головой крест, священник шествовал на середину храма. После службы народ в считанные минуты разбирал наши поделки, чтобы унести как святыню домой.
Но самой почетной обязанностью, конечно же, считалась у нас переписка хоровых нотных партитур. Инна Константиновна знала ноты и могла, присев к инструменту, одной рукой проиграть любую партию и пропеть ее, а мы с мамой пока только пытались вторить ей своими робкими, непривычными к пению голосами. Желание овладеть искусством церковного пения было у нас столь велико, что чуть ли не ежедневно мы отправлялись к Инне Константиновне разучивать хоровые партии. Скоро нас приняли певчими любительского, или «левого», как его называли прихожане, хора (он размещался на левом клиросе церкви). Профессиональный хор, певший только по воскресеньям и в праздники, по своему местоположению носил название «правого» и на «любителей» смотрел свысока. «Любители» же, руководимые древней старухой Фоминичной, имевшей в нашей среде почти божественный авторитет, были уверены, что «профессионалам» ни в чем не уступают, и могли привести немало примеров того, как на такой-то службе, в такой-то стихире правые спутали глас и получили потом замечание от священника.
Но, впрочем, и в своей среде «любители» находили недостатки. Часто приходившая к нам без приглашения крошечная женщина, известная как Галя-отшельница, уверяла, что, кроме нее, в хоре никто не может брать высокие ноты, а поющий в самом углу шепелявый старичок Петр Иванович вообще «не слышит». Я чувствовала, как азарт утверждения себя в качестве незаменимого голоса постепенно передался и маме — дома она просила меня и Инну Константиновну петь за альт и второе сопрано в «Да исправится молитва моя», а сама исполняла первую партию, чтобы убедиться, что и ей доступны высокие ноты.
Я не знаю, как бы сложилась моя певческая карьера в «левом» хоре Брянской церкви, если бы однажды на погребении меня не услыхал отец Василий из Троицкого собора. Благодаря ему я неожиданно для всех попала в архиерейский хор, руководимый талантливым регентом Михаилом Кирилловичем Гросем. В хоре пели в основном профессиональные певцы, приглашаемые из консерваторий и оперных театров, и рядом с ними я прошла хорошую школу хорового пения. Певчие, правда, почти все были неверующие — они никогда не крестились, не молились на службе, а в перерывах между исполнением, сидя кружками на лавках, разговаривали о чем придется. За свое пение они получали приличное вознаграждение. Кроме них, было несколько верующих женщин и звонкоголосых девчонок-прихожанок, певших бесплатно, из одного только рвения к службе.
Поначалу Михаил Кириллович отнесся ко мне невнимательно, скажем даже безразлично. При нашей первой встрече меня поразили его длиннющие белые усы и полное отсутствие деликатности. Долго и громко препирался он с отцом Василием, оспаривая мою, как хористки, надобность в хоре, и потом, махнув рукой, все-таки позволил мне петь, но всегда полностью игнорировал мое присутствие. Я решилась терпеть все и любой ценой оставаться в хоре. На помощь мне пришла одна из девочек — строгая и всегда сосредоточенная на мелочах Зина, которая пела здесь уже два года и знала все привычки упрямого регента. Поставив меня рядом с собою, она громко пела мне на ухо и предусмотрительно толкала локтем перед паузами. С церковнославянским языком у меня к тому времени не было проблем — при необходимости я могла бойко почитать за псаломщика «часы» перед обедней или «шестопсалмие» на вечерне.
* * *За лето между седьмым и восьмым классом я прочно вошла в колею церковной жизни и о возвращении в школу старалась даже не думать.
Но сентябрь неизбежно наступил. Первого числа, явившись на школьный двор, я застала необычно сильное оживление. Рядом с наряженными в белые крахмальные фартуки школьницами стояли и ребята в темных костюмах, стриженые под «польку» и, как мне показалось, смущенные. Ко мне подскочила взволнованная Майка Болотина и сообщила новость: теперь у нас будет уже не женская, а смешанная школа, и в нашем классе будут учиться целых шесть мальчиков. Прежде чем я успела оценить эти перемены, зазвенел звонок, и мы отправились в класс, где царило не меньшее волнение.
Большинство девочек занимала проблема рассаживания новичков. Собравшись в кружок, о чем-то шепталась наша «элита»: Лиля Дьяченко, дочка полковника, Ада Гаевская, любимица Евгении Сергеевны, и Томка Попсуева, племянница Ксении Саввишны. Мальчики все уселись рядком на задние парты и демонстрировали полную непричастность к происходящему. Из них выделялся один, с живыми карими глазами, невысокий, но ладный, с постоянной легкой усмешкой на губах. По-видимому, именно он интересовал «элиту» в первую очередь, судя по быстрым и смущенным взглядам, которые устремлялись в его сторону.