Анатолий Иванов - Вечный зов. Знаменитый роман в одном томе
После этого она долго еще лежала молча в ромашках, такая же чистая и красивая, как эти бесхитростные цветы. А сейчас — где она? Где?
В глотке у Василия встал какой-то ком, и он начал задыхаться. Хватая ртом воздух, он опять поднялся, скрипнув нарами. Тотчас приподнялся и Губарев, все еще не спавший или разбуженный вскриком.
— Извини, — проговорил Василий, продохнув ком в горле. — Вот… не спится.
Василий лег, стал смотреть в темноту. Губарев протянул во тьме руку, пощупал ему лоб.
— Да ты что? Здоров, говорю.
— Ага, — откликнулся Губарев.
Потом Василий, помолчав, спросил вдруг:
— Валь, а здесь… ромашки растут?
— Какие ромашки?
— Какие? Обыкновенные.
— Вероятно. А впрочем, не знаю. Не знаю, Вася. С чего это вдруг ты?
— Я… Лельку вспомнил. Девушка у меня была.
— А-а, — промолвил Губарев, вздохнул. Минут через пять он опять вздохнул. — Да, точно не могу сказать. Многое я знаю о Тюрингии, вообще о Германии, а вот этого…
— Расскажи, — неожиданно попросил Василий. — Или стихи почитай. Ты давно уже не читал…
— Давно, — промолвил Губарев с горечью. — И сейчас не хочется. И рассказывать… Иногда и не верится, будто шла здесь какая-то иная жизнь, полная высокого благородства я великого смысла. Будто давний сон… или волшебная сказка, слышанная давно-давно…
Валя Губарев был сейчас, как и все они, похож на скелет, обтянутый кожей. Василий познакомился с ним впервые в концлагере Галле, когда вернулся из карцера после третьего неудачного побега. Он вечером притащился в барак полуживой, уткнулся в рваное тряпье и так пролежал всю ночь без движения. Утром Назаров, отказавшийся в этот раз бежать, сказал Василию: «Я говорил — бесполезно», а этот Губарев, появившийся в бараке за время его отсутствия, спавший на соседних нарах, протянул ему небольшой кусок эрзац-хлеба и сказал: «На, поешь».
Затем между Назаровым и Губаревым произошел такой разговор:
— Я, Назаров, приметил — ты в хороших отношениях со старостой блока.
— Не знал, что ты такой наблюдательный, — отозвался Назаров.
— Твой земляк несколько дней не сможет работать. Поговори со старостой… Дневальным, что ли, пусть его назначит на время.
— Не осмелится, — опять сказал Назаров. — Блокфюрер-то понимает — какой он дневальный?
— А ты все ж поговори… Эсэсовец этот тоже вроде не окончательная скотина.
По существующим правилам староста блока, назначаемый из числа старых заключенных, мог в свою очередь назначать себе в помощь нескольких дневальних, которые не привлекались к работе в командах, имели право оставаться в бараке в рабочее время.
Слушая этот разговор, Василий думал, что поговорить со старостой Назаров не решится, не осмелится. Но капитан все же поговорил, Василий около недели отлеживался в бараке. Это помогло немного окрепнуть и, возможно, вообще спасло ему жизнь. Уже после всего в течение нескольких месяцев Василий еле таскал ноги, шатался, как пьяный, а что могло произойти, если бы сразу после карцера его выгнали на работу? Ведь с такими заключенными разговор короткий.
Сейчас, пока Кружилин размышлял обо всем этом, Губарев сидел и молчал, думал о чем-то. Длинный барак с двумя рядами трехэтажных нар был освещен всего двумя слабенькими лампочками. Василий и Губарев лежали на нижнем этаже, свет сюда почти совсем не доставал, во мраке поблескивали только белки глаз Губарева.
Вздохнув, Валентин заговорил негромко и грустно:
— Веймар, Веймар… Тут сочиняли свою музыку Иоганн Себастьян Бах и Ференц Лист, здесь искали покоя и Шиллер, и Кристоф Мартин Виланд, и Гот-Фрид Гердер… Великие имена. Гёте любил говорить, что здесь, на горе Эттерсберг, чувствуешь себя большим и свободным, чувствуешь себя таким, каким, собственно, нужно быть всегда… Это я почти дословно вспомнил его слова.
— Большим и свободным… — повторил Василий.
— Да. И, словно в насмешку, фашисты построили здесь этот лагерь. В этом святом месте…
Неожиданно Василий вполголоса начал декламировать:
Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы…
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
Проговорив это, часто задышал.
— Помнишь, ты читал эти стихи Гёте в переводе Лермонтова? И это он будто в точку… про нас будто. Скоро отдохнем!
Губарев долго молчал. И наконец тоже прерывающимся голосом заговорил:
— Да… А есть еще перевод Валерия Брюсова этого стихотворения. Этот текст перевода считают наиболее близким к подлиннику. Вот:
На всех вершинах —
Покой;
В листве, в долинах
Ни одной
Не дрогнет черты;
Птицы спят в молчании бора.
Подожди только: скоро
Уснешь и ты.
Опять оба долго молчали, не в силах ничего говорить.
— Сохранились рассказы, что Гёте, уже будучи глубоким стариком, через пятьдесят лет, снова побывал на горе Эттерсберг, в том домике, где написал когда-то это стихотворение. И со слезами на глазах он произнес якобы последние его две строчки. Это было за полгода до его смерти…
Губарев умолк на полуслове и лег — скрипнула входная дверь. Василий тоже торопливо натянул на себя лохмотья лагерной шинели, отвернулся к стене, закрыл глаза. В такое время в барак могли войти только эсэсовцы с какой-либо проверкой, обыском или начальство из заключенных. В любом случае надо было лежать, надо было, как положено в это время, спать и лишь по команде вскакивать не мешкая, строиться в проходе барака, а там делать, что прикажут.
На этот раз никакой команды не последовало, только из-за своей загородки вышел староста блока — согнутый крючком старик Климкер, немец, сидевший в Бухенвальде что-то с самого тридцать седьмого года, со времени основания лагеря. Посажен он был сюда, как говорили, за то, что прирезал какую-то свою сожительницу, богатую старуху, сговорившись предварительно с ее сестрой, тоже старухой и тоже богатой. Это было похоже на правду, потому что Климкер часто получал роскошные передачи, что позволялось людям не просто состоятельным, а богатым.
— Не спите, господин Айзель? — проговорил староста, зевая. — А я, знаете, устал чертовски.
— Не угостишь ли чем, Климкер, нас с Назаровым? — пьяно прогундосил капо. — По стаканчику опрокинем — да тоже спать.