Ариадна Борисова - Манечка, или Не спешите похудеть
После института Наталья получила место в учительском общежитии. В работе сразу отличилась, организовав какие-то оригинальные олимпиады, и спустя несколько лет затейливыми путями выбила себе квартиру у городского отдела народного образования.
А тут и вторая дочь подросла вместе с требованиями кистей, красок, дефицитной акварельной бумаги. Учителя открыли в Кире неведомо откуда свалившийся талант к рисованию. Младшая отправилась в далекий город, в университет с художественным факультетом. Ее обучение спросило больше сестриного и оставило во дворе из всей живности одну старую, подслеповатую собаку.
Прежде двор был истоптан ногами и выжжен солнцем, как бок глиняного горшка. Дед взрыл и взрыхлил эту каменную твердь, до последнего комочка просеял-протер напополам со старым навозом. По осенинам к крыльцу вплотную подступала темная картофельная ботва, украшенная поверху невинными белыми цветочками, а с исподу чреватая тяжелыми клубнями. Славное природное удобрение старик вывозил на тележке с заднего двора опустевшей колхозной фермы до тех пор, пока здешние власти не прочухали, что пропадает зазря хороший компост. Самосвалы и грузовики мигом очистили многолетние золотые залежи.
Соленый мужицкий пот и навоз превращались в выручку, перетекающую в Натальины теоремы-формулы и Кирину изобразительную грамоту. Неизвестно, гордилось ли коровье дерьмо на каком-нибудь своем клеточном уровне честным вкладом в дело просвещения. А вот сестры и словечком никому не обмолвились, на чем пышным цветом произрастал финансовый минимум их образовательного максимума. Они, напротив, явно стеснялись примитивных ухищрений Саввы Никитича и его самого.
— …вот и осталася Кира в стародевках, — сказал дед, сидя с Маняшей на крыльце.
— Что такое «стародевка»?
— Которую замуж не берет никто. — Дед раскраснелся и чуточку оскалил крупные желтые зубы, совсем как тетя Кира, когда гневалась на Маняшу. — Кому нужна станет этакая-то вобла? Из диет не вылазиит, юбка на мослах болтается, сама курит… тьфу! Воображает — прынцесса на горохе!
Он помолчал, отгорая. Жалел уже, что выплеснул малолетней, безгрешной душою внучке давно накопленную обиду на дочерей.
— Я вот как, внуча, думаю: ничего хорошего не получается, если у человека в голове, окромя грамоты, других жизненных мыслей нет. А ты гляди в оба. Гордыней не майся, не зарься на чужое. Просто живи.
Маняша смутно догадывалась о дедовских думах и переживаниях. Мир в ней обитал необихоженный, первобытный, но рассудительный и восприимчивый по-своему. Было в Маняше то, о чем не подозревали ни мать, ни тетка, и лишь дед чуял прозорливой крестьянской сметкой.
Оставляя дочь в деревне, мать не знала, где и с кем та, с попустительства деда, проводит все дни. Маняшиного друга звали Мучача. Был он старый козел и алкаш. Настоящий козел, не иносказательный, и алкаш самый настоящий. Хозяйка Мучачи, соседка тетя Света, давно рукой махнула на неуемную скотину. Как ни привязывай, все равно удерет. Козел терпеливо ждал, когда кто-нибудь из мужиков у пивного ларька ему «поставит». Потом, шумно дыша, аккуратно посасывал пиво из большой консервной банки. Мужики угощали Маняшу пряниками и уважали за добровольный пригляд за козлом. Наклюкавшись, Мучача обычно валился неподалеку на травку и посматривал на всех осоловело и одобрительно. Но порой на него находило. Тогда он начинал воинственно трясти бородой и таращить из-под рогов бешеные разбойничьи глаза. Выискивал, к кому бы придраться. Никто, кроме Маняши, не мог его усмирить.
Зимой блудный козел возвращался во двор на лечение от алкоголизма. Тетя Света его принимала, потому что мужики по уговору подбрасывали товарищу то сена, то комбикорма, так что хватало и чушкам. А как только первые былинки начинали радоваться солнцу и открывался пивной ларек, хозяйка выгоняла постояльца на вольные хлеба. Козел вприпрыжку мчался к Маняше. Вдвоем они бежали к ларьку, по которому Мучача тосковал всю долгую зиму, пережив ломку и трезвость. Он знал: там его приласкают, дадут выпить, а завтра — опохмелиться. Его там любят…
Маняша не разделяла жгучей неприязни матери к людям и животным, от которых исходил праздничный, перебродивший дрожжевой дух. Узнав по приезде, что козел сдох, она плакала целый день без передышки. Мать выведала о причине Маняшиного горя и в досаде треснула ее по затылку, отчего вконец рассорилась с дедом и прекратила деревенские каникулы дочери.
Той весной Маняша подружилась с мальчиком из соседнего подъезда. Она подобрала у березы во дворе мертвого мышонка, а мальчик увидел и велел ей завернуть находку в газету. Научил специальным словам, которые надо приговаривать, плюясь во все стороны, если наткнешься на какого-нибудь покойника:
— Плюнь три раза,
Не моя зараза,
Не папина, не мамина,
А только Рейгана и всех американцев!
Мальчик сбегал домой и принес золотую коробочку из-под духов. Они поместили бедного мышонка в эту прекрасную коробочку, выкопали ямку у березы и похоронили…
Заслышав свист на улице, мать кривила рот:
— Мария Николаевна, тебя. Как собачку подзывают.
Маняша замечала, что нечто другое, более смачное, чем «собачка», вот-вот готово было сорваться с языка матери.
Мальчик во дворе подкидывал зеленый резиновый мяч и плясал от нетерпения в ожидании кудрявой подружки. Его синие славянские глаза живописным контрастом сияли под дугами черных бровей на скуластом овале смуглого татарского лица. Он был красив той особенной красотой полукровки, когда генетические коды двух народов, переплетясь, превращаются в неподражаемую картину, составленную из ярко выраженных национальных черт. Старше на три года, он всерьез считал себя не просто ее другом, а телохранителем, не обижал сам, и попробовал бы кто-нибудь обидеть его подружку!
Мальчик брал Маняшу за руку и говорил всегда одно и то же:
— Ну, пошли.
И они шли к песочнице под деревянным мухомором. Маняша была уверена: он и в этот раз принесет что-нибудь вкусненькое. Мальчик думал о ней, когда его самого угощали, и оставлял часть гостинца. Быстро проговаривал: «Сорок восемь — половину просим», сам же отвечал: «Сорок один — ем не один» — и протягивал ладонь с долькой истаявшей груши, горстью потных кедровых орехов… Никто, как он, не умел быть счастливым от Маняшиных маленьких радостей и никто так не сочувствовал ей.
Она забыла имя мальчика, но по странной прихоти памяти запомнила его веселые прибаутки и считалки. Если мальчик водил в большой компании, он на последних словах никогда не указывал на нее, быстро перекидывал палец на кого-нибудь другого. Она догадывалась почему. Ведь тому, на ком заканчивалась считалка, надо было тут же сломя голову нестись за остальными, а пухлая медлительная Маняша не умела бегать быстро. Мальчик ее жалел.