Ариадна Борисова - Манечка, или Не спешите похудеть
Что ел Снежок, чем жил — о том не рассказывал. Немного погодя вовсе разговаривать перестал. Если нуждался в чем-то, знаками, бывало, покажет, и то нечасто. Но вид у него был здоровый.
Пока я работал, пока изводился в мыслях о брате и двойную жизнь вел, вокруг много нового произошло. Случалось от белобандитов, потом от красных табун защищать. Раненый лежал, голодал без работы, побирался по людям, в колхоз вступил… Но после того, как потерял я Снежка, внешний мир глубоко опротивел мне.
Исчез мой брат. Искал я его в тайге и думал — что он за существо? Ведь с детства нет-нет да мелькала мыслишка: ненастоящий человек Хаарчан. Однако именно тогда я осознал, кто из нас двоих настоящий.
Он.
Я же… Я — черная тень его.
Счет дням я утратил, все слонялся возле брошенной юрты. Звал Снежка, обезумев от горя, и чудилось, что не брата — себя потерял. Люди отыскали меня и не узнали во мне прежнего человека. Поместили в дом для тех, кто не похож на них. Там я много лет воевал с памятью, пока не научился жить в наружном мире одной оболочкой, как высохший пустой камыш. Мысли о брате глубоко в душе закопал, схоронил. Сумел уверить голову и сердце, что не было у меня брата, что выдумал я Хаарчана, глядя в дни больного одиночества своего на упавший в ладони снег…
Выпустили из больницы — уже война завершилась, кругом новая жизнь. Сказали: здоров, иди. Пошел я и опять стал жить с людьми. Выделил мне колхоз домишко на краю, где обитаю с тех пор. Зимой земля белая, летом — черная, один за другим побежали полосатые годы-бурундуки… Недавно занемог. Болит слева под ребрами, будто птица внутри завелась и стучит клювом, на волю вырваться хочет. Понял я: умру скоро. Снова навестили мысли о брате… Без боли, без вины — тихие мысли.
Раз ночью слышу: скребется кто-то в дверь. Кто, думаю, пожаловал? Ко мне и днем-то никто не заглядывает. Дверь открыл… И поднялось из глубины, крыльями в груди распласталось и чуть не задушило меня безумие мое!..
Еле узнал я Снежка… Давно забыл, что такое слезы, а тут обмяк, повис на нем и плачу, плачу, успокоиться не могу… Улыбается брат… Лицо в морщинах, как у меня… Глаза впалые, как у меня… А у меня… волосы белые — как у него.
Помыл я его, накормил. Космы, до пояса отросшие, подстриг. В одежду человеческую одел. Разговаривал с ним до утра. Не отвечает Снежок. Только рычит и повизгивает. Но вчера что-то похожее на «убаай» сказал — «старший брат», значит. Он меня всегда за старшего почитал.
В свободные дни мы вместе. Ухожу на дежурство — возвращается в тайгу, привык к ней. Снежка-то и видят люди. И ты, корреспондент, из-за него сюда приехал.
Зачем я вам его отдам? Чтобы вы в клетку его посадили? Чтобы показывали научным людям и в газетах о нем, будто о чучуне диком, писали?..
Умру я скоро. Мой брат тоже болен. Слишком долго мы жили отдельными половинками сердца, слишком долго чужаками были среди людей и зверей. Мало времени у нас осталось.
Я все рассказал. Всю жизнь, вот как на ладони, принес. Почему, спросишь, поверил тебе, корреспондент? Другой ты. Глаза у тебя другие. Просить ни о чем не хочу. Как решишь, так и будет.
* * *Юрий получил два гневных письма от Револия Афанасьевича. Председатель называл его могильщиком науки, консерватором, ренегатом и другими ругательно-умными словами, очевидно, почерпнутыми в «одноименном журнале». Потом странный случай начал затмеваться в привычных буднях, но спустя месяц Юрий снова увидел на столе конверт со знакомым круглым почерком.
Револий Афанасьевич писал:
«Здравствуй, уважаемая редакция газеты и уважаемый Юрий Сергеевич!Во-первых, поздравляю весь состав уважаемой редакции с Международным днем 1 Мая, а во-вторых, Вас лично! Желаю крепкого, как якутский алмаз, здоровья, больших успехов в труде и счастья в личной жизни! И еще желаю Вам все-таки посерьезнее относиться к такой области знаний, как наука. Вы в тот раз обошлись с нами нехорошо. Ничего не выяснили, не объяснились и уехали. Даже не попрощались толком. Люди Вам простили, но простит ли история?
Ладно, это дело прошлое. А недавно у нас опять наблюдалось удивительное явление. Помните того старика Васильева, который обозвал собрание дураками? В последнее время Васильев болел, сердце барахлило. Хотели в больницу положить, а он исчез. Ни дома его не обнаружили, нигде. И вдруг вчера вызвал меня один местный охотник. Говорит — привез тела из тайги.
Я не понял — что за тела? Поехал смотреть. Гляжу и глазам не верю! Лежит наш Васильев, покойный, а рядом — второй. Точно такой же. То есть полная копия. Дубликат!
Как Вы думаете, может, здесь имеет место пока не известное науке психиатрии раздвоение личности? Или усматривается связь с пришельцами из антимира, описанного авторами научно-фантастических фактов? Скажите мне, пожалуйста, как разгадать такой необъяснимый факт нашей жизни? Я в полной растерянности! ЧТО ЭТО БЫЛО?!»
Манечка, или Не спешите похудеть
(Повесть)
Ее избыточный вес и невысокий рост дополняло крапленое веснушками круглое лицо. Это невыразительное лицо с серыми глазками, носом-пуговкой и унылым ртом подковкой вниз было обрамлено слабыми завитками оттенка ивового листопада. В диссонанс к осенним волосам она, независимо от времени года, носила платья праздничных летних тонов, поэтому напоминала на строгом фоне библиотеки Научного центра залетевшую сюда по ошибке пеструю бабочку. Коллеги называли ее Маняшей, как и соседи по многоэтажке, где она со времени рождения жила ровно тридцать лет и три года, а за спиной — «просто Маняшей» за пристрастие к латиноамериканским сериалам. Детское имя подчеркивало ее инфантильность, да и вообще она была похожа на толстую девочку, несправедливо поставленную кем-то в угол, да там и забытую.
Только мать, известная в городке и на сто рядов заслуженная учительница физики, с малолетства величала Маняшу официально, по имени-отчеству — Мария Николаевна. В уважительном, казалось бы, обращении крылся немалый изъян, потому что отец у дочери отсутствовал.
Дома мать была такой же занудно правильной, как в школе, что, однако, не мешало ей, поймав на мелких прегрешениях, больно стукать Маняшу по лбу костяшками твердых педагогических пальцев. При этом мать тяжко вздыхала:
— Дура ты, Мария Николаевна, дура круглая и толстая…
«Дуре» могло быть шесть лет, семнадцать или двадцать пять — роли не играло. И в отчество, выговариваемое с особой горечью, и в сами слова мать втискивала слишком многое, в чем не отдавала себе отчета.
После внешкольных воспитательных методов на лбу Маняши долго оставались красные пятна. А лишь сходили одни, она снова что-нибудь проливала, забывала или опрокидывала, и возникали новые.