Анхелес Мастретта - Любовный недуг
Это не выглядело так, будто он погиб: о погибших говорят более страстно и нежно, чем о живых. Это выглядело так, будто он никогда и ке жил. Тысячу раз они спрашивали ее о нем, и тысячу раз она делала вид, что не слышала вопроса. Эмилия взяла на себя труд омрачить своим молчанием и уклончивыми ответами все, что было связано с его светлым именем.
Она решила выйти замуж за Савальсу, хотя ее родителям это решение казалось поспешным, хотя Милагрос впервые в жизни проплакала день и ночь, умоляя ее о благоразумии, хотя Хосефа буквально задушила ее своими отварами и объятиями, хотя ее отец притворялся, что это обстоятельство его совсем не волнует. Она решила выйти замуж за Савальсу, потому что ее успокаивал его взгляд и вселяли уверенность его руки, потому что он любил ее превыше всего и освободил от безысходности ее любви к Даниэлю.
Все эти события, простое перечисление которых сводило с ума даже ясновидящую Хосефу, уверенную, что все птицы из их длинного коридора стучат клювами по ее вискам, произошли всего за пять месяцев. Был уже конец сентября, когда Хосефа нашла в почтовом ящике письмо от Даниэля. При виде его у нее ухнуло вниз сердце, как в молодости, в минуту внезапного волнения. И ее испуг был двойным, потому что она уже и думать забыла о подобных ощущениях в своем теле, как будто там прыгнул большой кролик.
– Посмотрим, останется ли она после этого такой же решительной, какой хочет казаться, – сказала Хосефа Диего, держа письмо, как кинжал.
Диего пожал плечами и спрятался за бутылки с дистиллированной водой, делая вид, что ему срочно нужно что-то отыскать. Он даже Хосефе не хотел показьшать, насколько его расстраивает любовь и нелюбовь его девочки. Укрывшись за янтарем бутылок, он поспорил с женой, что ничего не изменится, и проследил, как она взбежала по лестнице, громко зовя свою дочь.
XVII
Эмилия Саури неторопливо вскрыла письмо. Впервые она не порвала конверт, и у нее не дрожали руки, державшие шесть листов бумаги, где Даниэль рассказывал ей о своих подвигах за последние несколько месяцев. Это было длинное письмо, написанное, как ведут дневник, так, что иногда казалось, будто он сам отдаст его ей при встрече и будет только заглядывать в него, чтобы поточнее вспомнить каждый эпизод, о котором станет рассказывать. Сначала все напоминало игру, как в их лучшие времена, но постепенно голос становился все более лихорадочным и печальным, таким Эмилия его не знала.
Он начал с извинений и оправданий за то, что не смог прийти к ней в Мехико. Эти политические и революционные причины задевали самолюбие Эмилии, которое она поклялась впредь оберегать, чтобы не страдать больше от сознания, что она всегда на втором плане по сравнению с родиной. Эту часть она прочитала по обязанности, как читают неинтересный урок. Даниэль пересказывал ей подробно все о каждом расследовании и о каждом переплете, в который он попал за последние месяцы своей боевой жизни. Был в письме абзац, где он с поистине братским занудством описывал выражение лица и привычки одного рабочего по имени Фортино Айакика с текстильной фабрики. В другом – сексуальную жизнь Франсиско Мендосы, хозяина ранчо из окрестностей Чиетлы. А был еще более пространный, про тонкую душу поэта Чуй Моралеса, работавшего в баре в Айутле. Моралес, Мендоса и Айакика командовали войсками Салаты в штате Пуэбла. Под началом у каждого было около трехсот повстанцев, которые, разбившись на группы, яростно, но не понятно, как и зачем, сражались за контроль над деревнями и ранчо. Даниэль оказался среди них з качестве представителя Мадеро. Очень скоро он научился пить и разговаривать, как они, видеть и воспринимать окружающий мир глазами этих мужчин, которых он считал образцовыми воинами и необычными людьми. Даниэль писал, что именно с ними он приехал в столицу в день входа туда Мадеро, и по той причине, что он был очень нужен для связи между этими группами, он до сих пор не мог их оставить.
Даниэль понимал, что его отец не одобряет его пребывание в местах, где шла стихийная война и где не было особой нужды в адвокатах и специалистах, но юноша думал и объяснял Эмилии, что за время общения с этими людьми он узнал много того, что никогда не понял бы на расстоянии.
Тут же он рассуждал об опасности, которой подвергались образованные либералы и сам Мадеро именно из-за этой дистанции. Из своего далека они полагали, что эти люди согласятся демобилизоваться и сложить оружие, если добьются смены нескольких имен в правительстве. Он заканчивал письмо словами сожаления по поводу того, что расстрел двенадцатого июля не позволил ему приехать в Пуэблу вместе с Мадеро. Потому что при таком развитии событий он должен был остаться с теми, кто в нем нуждается, и отказаться от тех, кто издевается над бедняками, наделившими их, совершенно незаслуженно, правом принимать решения и управлять от имени народа.
Эти политические разглагольствования, воспринимаемые Эмилией так же отстраненно, как разговор в гостиной у них дома, перемежались фразами, где Даниэль жаловался, как тяжело ему вдали от ее груди, или беспорядочно громоздил одно на другое те же слова, которые бурным потоком лились в ее уши в час, когда он, забыв обо всем на свете, разливал в ней благодать, дающую прощение и избавление от всех несчастий.
Только прочитав одну из таких фраз после слов «хочешь послушать?», Эмилия на секунду не справилась со своим волнением. Но далее следовал подробный отчет о том, кто были эти расстрелянные двенадцатого числа и как с новой силой вспыхнул народный гнев здесь, на юге, когда не только мужчин, но и женщин и детей привезли обратно на спинах тех мулов, на которых они отправились в Пуэблу, восторженные и доверчивые, какими им не быть уже больше никогда.
Описание этого возвращения было таким гнетущим и мрачным, что, по мере того как Эмилия читала, ей очень хотелось тут же стереть его из памяти. В конце страницы Даниэль спрашивал, остались ли еще мадеристы в городе. Потому что он лично перестал им быть. Затем, обрывая письмо, словно ему надоело слушать самого себя, он прощался с ней самым печальным поцелуем, на какой только был способен.
Эмилия сложила письмо, не проронив ни слезинки, хотя они всей своей тяжестью уже давили ей на глаза, ответила на немой вопрос своей матери, что Даниэль пишет то же, что и всегда, что он их всех очень любит и скучает, потом порвала на кусочки листы, сложенные вчетверо, и отдала ей, чтобы та бросила их в печку.
Хосефе хотелось поднять руку и погладить свою дочь по лицу, безучастному, как мартовское солнце. Но она не отважилась еще больше смутить ее проявлениями сострадания, которые Эмилии могли показаться еще более невыносимыми. В этом и еще в тысяче других черт ее дочь была точно такой же, как ее сестра. И никто лучше Хосефы не знал, какими неприступными стенами умели эти две женщины окружить свои чувства.
– Они воздвигают водяные стены, и приходится перебираться через них вплавь, – поделилась она однажды с Диего.
Выйдя из комнаты, где осталась ее дочь, Хосефа с неспешного шага тут же перешла на бег на цыпочках, пока не добежала до стола в своей спальне. Она заперла дверь на ключ и лист за листом сложила головоломку из кусочков письма, отданного ей Эмилией. Ко всему прочему, письмо было написано на обеих сторонах листа, поэтому чтение заняло у нее полдня. Каждый лист приходилось складывать два раза, сначала одну, а потом другую сторону, но Хосефа была такой ловкой, что спустя несколько часов она не только сумела прочесть письмо, но и приобрела необходимое мастерство, чтобы повторить эту операцию сначала для Диего, а потом, в доме Милагрос, для нее и Риваденейры, который, глядя, как она складывает кусочки и снова их перемешивает, думал, что эта ловкость сродни искусству без названия, такому же сложному, как поэзия, но, как ни покажется невероятным такое сравнение, еще менее ценимому. Вечером, когда все уже знали содержание письма, Хосефа отнесла эти кусочки в спальню дочери и положила их на туалетный столик рядом со щеткой, которой Эмилия каждый вечер проводила триста раз по своей темной кудрявой гриве волос.
Поскольку наследуются не только пороки, девушка смогла сложить из кусочков письмо так же умело, как и ее мать, и читала его снова и снова, пока не рассвело. Потом она спрятала кусочки в шкатулку из кедра, подаренную Диего после того, как кончились хранившиеся в ней сигары. Это была памятная шкатулка, потому что ему ее привез Риваденейра из своей поездки на Кубу, и после этого Диего нигде в Мексике не смог больше найти сигары с таким вкусом. Эмилии было тогда десять лет, и с этого подарка возникло ее неосознанное, благоговейное отношение к шкатулкам.
Запертое среди ароматных стенок, письмо Даниэля перестало вмешиваться в будущее. То же самое можно сказать о любопытстве ее родни. Никто больше не спрашивал ее о Даниэле, даже когда в разговоре заходила речь о докторе Куэнке. Имя Даниэля исчезло с их языка и, казалось, даже из их воспоминаний в присутствии Эмилии. Так они договорились все четверо после того, как прочли письмо: если Эмилия может не говорить о нем, кто они такие, чтобы идти против ее желаний?