Дэвид Гилмор - Что сказал бы Генри Миллер...
— Трюффо, Годар и Эрик Ромер. (Теперь он неплохо в этом разбирался.)
— Как будет «новая волна» по-французски?
— Nouvelle vague.
— Какая сцена тебе больше всего нравится в «Птицах» Хичкока?
— Эпизод, когда сначала видишь за плечом того парня пустое дерево, а в следующий раз оно облеплено птицами.
— Чем хороша именно эта сцена?
— Тем, что дает зрителю понять, что должно случиться что-то страшное.
— Как это называется?
— Тревожное беспокойство, — ответил он. — Как и в «Дурной славе» Хичкока, где тот строит дополнительный лестничный пролет.
Ответы отскакивали от языка Джеси, причем та легкость, с которой он отвечал на вопросы, ему явно льстила. В какой-то момент у меня возникло такое ощущение, будто ему представлялось, что наш разговор слышит Хлоя, незримо присутствующая в комнате третьей.
— Кто был любимым оператором Бергмана?
— Это совсем просто — Свен Нюквист.
— Какой фильм Вуди Аллена снимал Нюквист?
— Вообще-то он снял два его фильма — «Преступления и проступки» и «Другая женщина».
— Каким, по мнению Ховарда Хоукса, должен быть хороший фильм?
— Для этого надо, чтобы в нем было три хороших сцены и не было плохих.
— В «Гражданине Кейне» человек рассказывает о чем-то, что он видел в нью-йоркских доках пятьдесят лет назад. Что он там видел?
— Женщину с зонтиком.
— Последний вопрос. Ответишь правильно — тебя ждет еще один ужин в ресторане. Назови трех режиссеров движения «Новый Голливуд».
Джеси поднял указательный палец.
— Фрэнсис Коппола (пауза), Мартин Скорсезе (продолжительная пауза), Брайан Де Пальма.
Спустя некоторое время я посмотрел на сына и спросил его:
— Теперь ты понимаешь, что я имею в виду?
В тот вечер в воздухе нашего дома, наверное, витало что-то особенное, потому что позже Джеси вставил в мой компьютер свой диск.
— Это круто, — сказал он в качестве вступления.
Звучала песня, которую сын написал в одну из тех ночей на севере, когда от порывов ветра дребезжали оконные стекла, когда Хлоя уже ушла от него, и он знал, что она никогда не вернется. Песня начиналась звуками скрипки — одна и та же музыкальная фраза повторялась снова и снова, постепенно обретая ритм, к ней присоединялись бас-гитара и ударные, а вслед за инструментами звучал голос.
Я знаю, большинство родителей считают, что их дети гениальны, даже если те вполне заурядны (мы клеим на холодильники их рисунки, будто это шедевры Пикассо), но эту песню, которую Джеси назвал «Ангелы», я слушал совсем недавно, когда история с Хлоей уже превратилась в смутное воспоминание. Поэтому я с полным основанием могу сказать следующее: в этом послании к неверной молодой женщине есть что-то удивительное — мне слышится в нем искренность чувств, которые должен испытывать кто-то другой, но никак не тот мальчик, который сидел тогда со мной на кушетке, шевеля губами в такт словам.
Но особенно меня поразило то, как изменились стихи Джеси. Обвинения чередовались в них с мольбами. Они были жесткими, они были грубыми, они рвали душу на части, как будто их автор выворачивал себя наизнанку как австралийская рыба-огурец. Но вместе с тем впервые они были подлинными; не было в них больше слезливой трухи о том, как детство его проходило в трущобах, о корпоративной алчности, о том, как в детстве на заднем дворе он торил свой путь сквозь иглы и презервативы. Песня «Ангелы» была подлинным криком души — как будто кто-то содрал с себя кусок кожи и записал раздавшийся при этом крик.
Слушая эту песню, я понял — скорее с некоторым облегчением, чем с сожалением, — что мой сын талантливее меня. Причем талант его был естественным. И агония, в которой он бился после расставания с Хлоей, помогла ему раскрыть этот дар. Она вытопила из его стихов детский жирок.
Когда смолк сначала записанный на диске голос, а потом сошли на нет заунывные звуки скрипки (звучавшей как двуручная пила, которой пилят бревно), Джеси спросил меня:
— Ну, как?
Ответил я неспешно, раздумчиво, так, чтобы сын смог лучше осознать мои слова.
— Мне кажется, у тебя есть талант, и грех было бы таить его от людей.
Он вскочил на ноги точно так же, как тогда, когда я ему сказал, что он может бросить школу.
— Значит, не так уж это и плохо? — возбужденно проговорил Джеси.
А я подумал: Господи, может быть, это и есть тот путь, который уведет его подальше от Хлои?
В тот вечер я поздно вернулся домой. Свет на крыльце не горел. Я в потемках поднимался по ступеням, пока чуть не наткнулся на Джеси.
— Боже мой, — вырвалось у меня, — как же ты меня напугал!
Позади сына, в окне ярко освещенной кухни, я заметил хлопотавшую по хозяйству Тину и поспешил к ней.
Обычно Джеси, которому не терпелось поговорить, шел за мной в дом, болтая без умолку. Иногда он даже вставал около туалета и говорил со мной через дверь. Я рассказал о накопившихся за день хороших новостях жене (здесь мне работу обещали, там работу обещали — все вертелось исключительно вокруг работы) и вышел на крыльцо. Включив свет, я увидел, что Джеси повернул ко мне голову — на лице его мелькнула невеселая улыбка.
Я тихо сел с ним рядом.
— Помнишь, чего я больше всего боялся? — спросил он.
— Да.
— Именно это и случилось.
Ему позвонил приятель и рассказал обо всем по телефону.
— Ты в этом уверен?
— Да.
— Откуда ты знаешь, что это случилось с Морганом?
— Он сам рассказал обо всем моему приятелю.
— Который выболтал это тебе?
— Да.
— Господи, зачем же он это сделал?
— Потому что она все еще ему нравится.
— Да нет, я спросил, зачем твой приятель рассказал об этом тебе?
— Потому что он — мой друг.
Китаянка из дома на другой стороне улицы вышла с половой щеткой на крыльцо и стала энергично мести ступени. Я не осмеливался взглянуть сыну в глаза.
— Мне кажется, она сделала непоправимую ошибку, — беспомощно проговорил я.
Маленькая китаянка как птичка кивала своей маленькой головой в такт движениям щетки.
— Теперь я никогда с ней больше не буду иметь дело, — сказал Джеси. — Никогда.
Он встал со стула и спустился вниз по ступенькам крыльца. Я вдруг обратил внимание на его уши — они были красными, как будто он некоторое время сидел на стуле, подавшись вперед, и тер их руками. Что-то странное было в его ушах и в том, как он уходил, как будто идти ему было некуда, как будто все задачи, все человеческие действия за исключением тех, которые были связаны с ней, не имели смысла, как пустая автомобильная стоянка, простирающаяся до самого горизонта. У меня защемило сердце, и я готов уже был пойти вслед за ним.
Я собирался показать сыну фильм Жана-Пьера Мельвиля «Шпик», но вместо него Джеси захотел посмотреть «Чунгкингский экспресс». Он принес диск из своей комнаты наверху.
— Ты не возражаешь? — спросил он. — Мне бы хотелось посмотреть что-то из того, что мы смотрели с тобой до Хлои. — Но когда посреди фильма из динамиков вырвались звуки «Калифорнийской мечты», под которые в квартире кружилась в танце худенькая как тростиночка девчушка, Джеси выключил телевизор. — Нет, ничего не получается, — сказал он. — Я думал, это меня как-то подбодрит.
— Как это можно было бы сделать? Как ты считаешь?
— Знаешь, я ведь смог пережить расставание с Ребеккой. А теперь переживу и разлуку с Хлоей.
— Да?
— Но я не могу к этому возвращаться. Мне уже трудно вспомнить, на что была похожа моя любовь к Ребекке. А когда пытаюсь, все время думаю только о Хлое. Все получается как-то слишком романтично. У меня даже руки начинают потеть.
На следующую ночь Джеси не пришел домой. Вместо этого он оставил на автоответчике довольно натянутое, какое-то формальное сообщение о том, что будет ночевать в «студии». Я там никогда не был, но знал, что помещение было таким маленьким, что «кошке негде повернуться». Мне было совершенно непонятно, как Джеси собирался там спать. И кроме того, мне совсем не понравился его тон, в нем звучала совершенно несвойственная сыну серьезность. Он говорил это как парень, признающийся в краже автомобиля.
В ту ночь я спал неспокойно. Примерно около восьми утра, будучи все еще на взводе, я наговорил сообщение на сотовый телефон Джеси, выразив надежду, что у сына все в порядке, и попросил позвонить отцу, когда выдастся свободная минутка. Еще добавил, сам не знаю почему, что понимаю, как муторно на душе у него, но никакие наркотики — особенно кокаин — ему не помогут. Наоборот, они его могут довести до больницы. Или даже до смерти.
— Это уже не шутки, — сказал я в трубку, вышагивая из угла в угол по пустой гостиной и поглядывая на залитое солнцем крыльцо. — Здесь слезами горю не поможешь. — Эти сентенции звучали напыщенно и неубедительно, но, положив трубку, я почувствовал себя спокойнее: худо-бедно, но я сказал сыну, наконец, что хотел.