Андрей Тургенев - Месяц Аркашон
Двадцать шестой вечер месяца аркашон в городе Аркашоне. Примерно 15:11 в пользу плохой погоды. Сегодня — скорее хорошая. Небо напоминает драный халат Санта-Клауса. Сгустки красных выпотрошенных облаков. Ветер — теплый. Я показываю Аркашон Альке. Особое внимание уделяю загадочным лодкам-скорлупкам. Альке нравятся полоски водорослей. Она говорит, что они похожи на шпинат (Алька фанат шпината), ворошит их ногой, скинув уродливые туфли.
Ночью она неутомима, как оловянный солдатик. В среднем за год мы трахаемся с Алькой столько, сколько трахнулись сегодня. Алька прыгает на моем члене, как болванчик на пружинке, а я млею от счастья. Она снова со мной. Она наконец по-настоящему хочет меня. Я наконец могу подставить ей реальное плечо. Авось что-нибудь у нас да получится. Я и сам не слишком представляю, что должно получиться. Алька даже кричит, чего никогда не бывает, валится на меня, больно кусает в губы. Однажды она бросила меня вот так же, как сейчас бросил ее Антуан. В контемпорери-музее я отлучился в туалет, Алька сказала, что будет ждать меня у «женского Сигала напротив Элвиса с пистолетом», — и только через три дня прислала письмо с извинениями. Я заходился тогда в бессильной злобе: ну, погляди, поступит кто-нибудь с тобой, как ты со мной, — приползешь зализывать раны… Поступили. Приползла и зализывает.
Я думаю, что с утра надо купить Альке одежду. Размышляю, куда отвезти ее отдыхать после свалившихся потрясений. Может, на какие-нибудь Испанские острова, где еще можно купаться и загорать. Или на Сицилию. Или туда, где для нее открываются выставки. Я прикидываю, хватит ли у меня теперь денег, чтобы купить ей документы. Не хватит. Я чувствую себя ответственным за Альку, словно за дочь. Я набит ответственностью, как гранат ядрышками. Я едва не лопаюсь от ответственности, как переспелый гранат.
Из вещей Алька согласилась только на кроссовки и еще на уцененный свитерок «Шевиньон». Марихуане обрадовалась. Я не стал пояснять, что трава осталась от Доплававшегося. Когда мы сидели днем в «Пирате», уплетая под вино горячих улиток, в двери замаячила Пухлая Попка. Я напрягся, вспомнив, каким репейником сидела она при Эльзе. Но все обошлось. Через пять минут Попка уже щебетала с Алькой, как лучшая подружка. Вообще не закрывала рта. Сказала, что помогает Пьеру «инспектировать местность». Ищут площадки для фестиваля уличных театров. Парад-алле, например, уместно устроить в парке Казино. Пьер, оказывается, несколько дней назад получил от Эльзы аванс. На секунду меня кольнула преглупая ревность — почему Эльза не привлекает к подготовке фестиваля меня. Попка выкатила загадку:
Такой вот узор нарисовала Попка на салфетке, предложив соединить все 9 точек четырьмя линиями. Разумеется, не отрывая карандаша. Да, линии должны проходить через центр точек, а не по касательной. Наши с Алькой многочисленные попытки завершились провалом. Так не выходит:
Так тоже не выходит:
Попка сказала, что решение очень простое, потому она нам его сливать не станет — будет настроение, погадаем еще. Мы угощаем Попку эскарго. Сменяются кувшины вина, пепельницы. Все происходит очень быстро. Попка раскланивается, целуется с Алькой, шепчет мне на ухо, что Алька — клевая телка, уходит. Я сую в рот сигарету. Алька тоже. Я щелкаю зажигалкой. В этот момент раздается выстрел.
Судьба человека где-то записана. Хранится на неведомом жестком диске. Человек не знает, что стрясется с ним через час и через год, но вообще-то это уже записано. Иначе бы откуда валилось нам на голову столько совпадений-предопределений? Заглянуть в файл невозможно, он не для человека и не на человечьем языке, даже и мечтать глупо. И вредно: страшно ведь узнать конец цитаты. Но зачем-то хочется верить, что запись эта недоступная — есть. Без нее как-то совсем уж холодно и одиноко. Человек не хочет думать, что его жизнь — случайна. Что она вьется бухтой-барахтой, а не согласно важному замыслу.
Да, сам человек ничего не умеет поделать со своей жизнью и историю личную свою проживает строго однажды. Было бы весьма благородно со стороны какого-либо великого режиссера типа Феллини снять перед смертью фильм на пленку, которая очищается при воспроизведении. Возможен только один сеанс: тыща счастливчиков смотрят фильм, который исчезает по ходу трансляции. Видеозапись, разумеется, запрещена завещанием. Разумеется, какой-то самоделкин с помощью суперминикамеры запись все-таки производит, но и его пленка оказывается пуста. Или не пуста, но тут же умирают волнистые попугайчики, подружка, мама подружки и пр., пока самоделкин не догадывается уничтожить запись. Не всякое заклятие можно снять.
Я обожаю кладбища. И буколические сельские, скромно похованные по рощам. И напыщенные — посмертное фанфаронство скорее умиляет, нежели раздражает — Города Мертвых: скажем, парижские парки склепов и обелисков, похожие сверху на послания, адресованные космическому разуму. И лаконичные, что команда «пли!», воинские: геометрические шеренги крестов или даже всего лишь плоских табличек, вставленных в землю, как карточка в бэйджик. Тело гниет, кормит червячков и траву, а душа в это время испаряется. Темное, плохое, тяжелое впитывает милосердная почва, а воздух пропитывается светлым, славным, легким. Кладбищенский воздух полон грез и слез, снов и страданий. Серебряного смеха и прозрачной печали. Всего, что отличает нас от животных, от механизмов, от красных туш доктора Козелика.
В детстве, убивая лето в деревне у маминых родителей, я отлынивал от игр со сверстниками и часами слонялся по окрестному погосту. Фамилии и имена обитателей могил я старательно выговаривал по слогам, воображая, что так и вызывают духов. Как величали того магистра астрономии, чья могила пришлась мне по сердцу больше других, я запамятовал, но меня необычайно волновало, что здесь обрел покой настоящий магистр астрономии, пастырь небесных медведей. Небогатая его могила всегда была ухожена, и я часто сидел с травинкой во рту, опираясь на магистров камень. Передо мной высились два дуба-ветерана, и я, понимая, что место под ними — прекрасная площадка для будущих захоронов, не раз фантазировал, для кого Господь придержал это место. Быть может, для меня? Вскоре под одним дубом закопали бабушку, а еще через год под другим — деда. Тогда я уверился, что между мною и миром мертвых существует если не магическая связь, то взаимопонимание. В средние века, между прочим, у нас в Европке кладбища разбивали прямо на городских площадях. Днем меж крестов гульбанил рынок, ночью совокуплялись молодые озорники. Ни живых, ни мертвых соседство не смущало.
На похороны деда и бабушки меня не возили по малолетству или, может, занятости в школе. Никого из близких друзей мне провожать в последний путь не доводилось: гробы пошли, когда я уже слинял на Запад. Так что на скорбные церемонии я всего-то попадал — одной руки перебрать хватит. И все к малознакомым покойникам. И вот, с интервалом в три или четыре дня, я оказываюсь на двух похоронах кряду. Зарыли в Планету Дождя (во время обоих похорон шел дождь) двух небезразличных мне людей. Один из них похитил меня и подложил под нож Венецианского Хирурга. Враг, можно сказать. Но, глядя, как скрывается в яме, чей неровный прямоугольник напоминал хохочущий рот, черный гроб, я не чувствовал злорадства или освобождения. Другой, то есть другая, увозила с собой через Стикс энный объем моей спермы. Но, провожая в земную пазуху обтянутую неприятно розовым, как клубничный гандон, домовину, я не горел утратой. И символы — дескать, начинают спускаться в Аид твои женщины — меня не терзали. В обоих случаях я переживал острое чувство обыденности. По утрам солнце встает, а человек умывается и опорожняется. Муравей влачит соломинку в муравейник. Птица дважды в год далеко летает. Люди умирают, людей прячут в земле.
И просоленного до мездры мужлана, и хрупкую девушку хоронили без родственников. Его предки давно оставили временный мир, а жен и детей он не нажил. Про нее и вовсе ничего не удалось выведать: ни единого документа, ни единой ниточки к близким. Я так и не узнал ее фамилии. Обе траурные заботы взял на себя и, надо признать, добросовестно исполнил муниципалитет. А родные — ну так что родные…
Самый безутешный супруг — и тот утром почистит зубы. Добудет пасту из тюбика, чье пластиковое тело еще бережет вмятины, нанесенные мертвыми ныне пальцами. Эльза рассказывала мне такую теорию: раньше люди переживали смерть легче потому, что семьи были большими, дети вылуплялись взводами и потерять половину личного состава жалости не составляло. А теперь смерть переживается легче потому, что фатально возросло количество событий. С нами происходит так много всякой всячины, что даже костлявая имеет право, условно говоря, лишь на 15 минут владычества над душами задержавшихся на Земле. И раньше, короче, смерть переносилась легче, и сейчас — легче. Провожающих на похоронах практически не было. На первые почему-то пришли Фиолетовые Букли. На вторые — Эльза. Я ее не узнал. Высокая дама без возраста в ниспадающих черных одеяниях, в черном капюшоне. Лицо бледное и бесстрастное, как у нераскрашенной статуи. Молчаливая долгая молитва. Поняв, что это Эльза, я почему-то взмахнул руками, как ветряная мельница. Видимо, пресек безотчетный порыв подойти. Зачем она здесь? Присутствие ее странно меня возбудило. Мне захотелось станцевать, двинуть пафосный спич, спрыгнуть на крышку гроба. Пока я бодался с нахлынувшими страстями, Эльза исчезла.