Макс Фриш - Тяжелые люди, или J’adore ce qui me brûle
Однажды в поместье появилась их мать, Гортензия.
После того как Герда, ее крестная, уже много лет назад, будучи в полном здравии, внезапно умерла от нелепого укуса пчелы, в Зоммерау многое изменилось, и Гортензия была там редким гостем. Хозяин дома, замкнувшийся в своем болезненном состоянии, жил в поместье со своим сыном, после того как дочь вышла замуж, а еще один ребенок был отправлен в психиатрическую клинику, где он, со свесившейся набок головой и высунутым языком, лишенный возраста, сидел обычно на полу. А вот другой сын, Хенрик, задававший теперь в поместье тон, был высокомерным молодым господином, которого Гортензия терпеть не могла; говорил он надменно и презрительно, постоянно ухмылялся. Доброй шуткой полагал пристальным, придирчивым взглядом подметить любой недостаток и любую неловкость и сопроводить этот взгляд замечанием вслух. К чему это? Когда все время смотришь человеку под ноги, он действительно начинает спотыкаться. Если ты так уверен в себе, зачем подчеркивать чужие недостатки, зачем все эти насмешки? Заведя разговор о чем-то или о ком-то, он ко всему приклеивал завитушку издевки: ни художнику, ни гостю, ни политику, ни произведению искусства — никому и ничему не было пощады; в безобидно-снисходительной манере говорил он разве что о себе или о людях, его ценивших, и пробиться через этот барьер высокомерия и получить признание было невозможно. Так продолжалось из вечера в вечер. Речь могла идти о чем угодно — ничто, похоже, не могло глубоко тронуть юного господина, потрясти его. А то обстоятельство, что гости часто казались себе самим неразумными детьми, которые относятся к каким-то мелочам с непомерной серьезностью, придавало хозяину некий блеск превосходства, хотя сам он никогда не упоминал, что, на его взгляд, следует принимать всерьез и чему следует безусловно доверять. Его равнодушно-скучающая манера речи могла уничтожить всякое искреннее изумление, хотя он и сам был способен изобразить удивление — впрочем, такое же равнодушно-холодное. Он никогда не хвалил, разве что признавал, если не оказывалось другого выхода. Гортензия мечтала о мужчине, который как-нибудь влепил бы ему без лишних слов по физиономии, однако такие посланники небес в этом кругу не появлялись, и молодой господин, задававший отныне тон в Зоммерау, сохранял свою мину, которая так хорошо подходила на все случаи жизни, а было ему двадцать шесть лет.
Гортензия и в этот раз приехала только затем, чтобы забрать под конец каникул своих детей; она осталась в поместье всего на одну ночь…
Все в той же комнате под крышей, где Гортензия спала еще девушкой, к ней пришло ощущение и других причин, по которым она нечасто приезжала в Зоммерау. Вечер был душный, весь день ждали грозы; земля, серая и потрескавшаяся, жаждала дождя… В комнате стояли все те же высокая кровать да старый крестьянский шкаф, разрисованный изображениями времен года. А на потолке — все та же серая лепнина, умилительные извивы ее украшений, по которым она тогда, в юные годы, пускала путешествовать свои мысли. Гортензия не раздевалась, хотя сказала внизу, что устала. Несколько растерянно она сидела на краю кровати, погруженная в созерцание расписанного шкафа, возвращая из забытья так знакомые полки, каждую в отдельности — она была изумлена, насколько точно могла все вспомнить, хотя минуту назад ей казалось, что она все это давно забыла. Из-под крыши выпархивали ласточки; пахло конюшней, свежим постельным бельем, застеленным ради гостьи, пахло застойным воздухом помещения, в котором давно никто не жил. Не помогало и открытое окно — воздух оставался таким же затхлым. Как и прежде, был слышен плеск фонтанчика, в котором днем поили лошадей; словно старик, любящий повторять одни и те же шутки, он любил пугать гостей, пробуждая их иллюзией, будто за окном вовсю шумит дождь.
Гортензия долго сидела в такой позе.
Петер похрапывал.
От встречи с вещами, не изменившимися за все эти годы, у нее возникло ощущение призрачности перемен в ее собственной жизни: словно все происходило без ее участия — вдруг оказываешься матерью, которая просыпается от уютного сопения своих детей…
Гортензия попыталась читать, перелистала книгу. В старых книгах, не ставших знаменитыми, всегда скрывается печаль тлена, какая-то тягостность. Постоянно готовый отбросить такую книгу, читаешь дальше и дальше, обнаруживаешь, что она не хуже некоторых из новых, которые нам нравятся, и от этого она становится еще печальнее, еще тягостнее, от нее веет бренностью всякой современности. И зачем только брать такое в руки! Побуждаемая ожиданием обнаружить что-нибудь плохое или смешное, благодаря чему было бы легко оправдать неудачную бумажную судьбу и с облегчение отложить старое чтиво в сторону, Гортензия все продолжала листать книгу, хотя уже настали сумерки. Гроза надвигалась, колыхались занавески. Лишь бы дети не проснулись, особенно Петер, боявшийся молний, словно все они направлены в него. Он называл их трещинами ночи. Над холмами уже повисли перемигивающиеся гирлянды зарниц. Пахло пылью. Преодолевая внутреннее сопротивление, которым она была обязана своему взрослому состоянию, Гортензия выглянула на улицу, подождала, глядя туда, где мелькнула последняя зарница, чтобы избавиться этим взглядом в открытое пространство от смутного страха, который подкрадывался к ней сзади. В руках она по-прежнему держала старую книгу. Крыши дворовых построек бледно высвечивались, распадались, уходя в никуда, в ночной мрак. Наконец зашумело в елях на той стороне, в острых черных силуэтах их верхушек. Гортензия приняла это как утешительный голос, клич существа, находящегося где-то поблизости; занавески вздулись, словно паруса, и опали. Если бы Гортензия закрыла окно, осталась одна в этой комнате, в тишине всех этих затхлых вещей, с ветхой книгой в руках, когда снаружи надвигалась гроза, она начала бы кричать. Она не стала закрывать окно, даже когда грянул гром. Дважды или трижды раздался звонкий, ревущий грохот, удар был где-то совсем рядом, он пронзил Гортензию до глубины души. Внешне совершенно спокойная, с книгой в руках, она каждый раз ощущала эхо потрясения как нечто похожее на прилив блаженства. Дождь на улице уже шумел вовсю. Дети спокойно спали. На крышу обрушился потоп, водопады с шумом неслись с крыши, а снизу, со двора отвечало бульканье. Теперь гром гремел приглушенно, все было окутано темным и текучим шумом. Некоторое время дурила лампочка, гасла и зажигалась, пульсировала, как в судорогах, но потом стала светить ровно и в полную силу, а на улице по-прежнему бушевала вода; крыши застыли в отблесках уходящих молний, удары грома сливались со своими раскатами. Гортензия читала.
Внезапно, словно кто-то перерезал провода, погас свет, и весь двор, словно он был связан с миром одной-единственной нитью, погрузился в кромешную тьму. Обитатели и прислуга сидели в своих темных комнатах будто погребенные лавиной.
Гортензия просто осталась лежать.
Вдруг она услышала шаги, голоса, все это где-то там, словно сквозь шум моря, темно-зеленая дремота волной накрыла ее… Когда она очнулась, немного испуганная, в комнате уже кто-то был, еще при первом позыве ужаса, порываясь закричать, она подумала о спящих рядом детях.
— Кто здесь? — прошептала она.
— Я только зажгу свет.
Голос был мужской.
— Я только зажгу свет, — произнес он еще раз, — у меня есть свечи.
— Кто вы?
Молчание, темнота.
— Мне бы вот только спички найти! — продолжал голос в темноте, спокойно, будто обращаясь к испуганному дурным сном ребенку. — Вы не слышали, как я стучал? Я постучал несколько раз. Ага! Вот они. Меня сюда послали.
Чем дольше Гортензия слышала этот голос, тем сильнее стучало ее сердце, уже готовое выпрыгнуть из груди.
— Да кто вы, наконец?
— Антон, садовник.
Чиркнула спичка, и Гортензия вдруг увидела его освещенную руку у занявшегося огонька. Свечи были старые и долго лежавшие, так что прошло некоторое время, прежде чем они разгорелись. Антон пробормотал ругательство, словно был один. Пришлось зажечь еще спичку. Ветер! В шуме продолжавшегося дождя они чувствовали себя в тишине, будто на дне моря. Капельки мягкого света, одна за другой, выстраивались в ряд, каждая с золотой каймой, как увядание осени, с мерцающим шаром тепла, окруженного голубым ореолом пульсирующей тени. В конце концов обнаружился целый подсвечник, старинная вещь с манерными пыльными завитушками. Не зная, куда поставить это чудовище, слуга со все более знакомыми чертами освещенного снизу лица стоял перед ней.
— Ты? — прошептала Гортензия. — Ты?..
Антон не шевелился.
— Вот не думала! Это ты?
— Меня послали, — произнес он ошеломленно. — Я не знал к кому.
В глазах Гортензии поплыло, как во сне.
Его неподвижность и то, как он держал подсвечник, так что ему и руку подать было нельзя, его лицо, которого ей так долго не хватало, до смешного все еще такое же, только немного перекроенное возрастом, невероятное от того, что оно так близко! Гортензия присела.