Сэмюел Беккет - Мерфи
Вернулся Мерфи в комнату под крышей вместе со своим креслом уже поздно вечером. Прежде чем взбираться наверх, он удостоверился, что вокруг никого нет и что соответственно его никто не увидит, добравшись до своей комнаты, что стоило ему немалых трудов – втащить кресло-качалку по приставной лестнице! – он сразу же почувствовал сильный запах газа. Наверное, плохо закрыл газовый кран баллона обогревателя. Возможность отравиться газом совсем его не обеспокоила – он всегда проявлял мало интереса ко всякой телесности, к своей в том числе, обреченной на превращение в труп, в неживое вещество; даже своих знакомых и приятелей он относил к разряду вещей. Он просто почувствовал некоторую небольшую радость от того, что газу все же накопилось не так уж много и небольшое проветривание после приведения крана в нужное положение быстро очистило комнату от неприятного запаха.
Затем он запустил обогреватель, разделся, уселся в кресло-качалку, но не привязывался к нему. Все следует делать постепенно – когда отправляешься спать, например, то лучше сначала сесть на кровать, а потом лечь, а уж потом заснуть. Когда Мерфи пришел в себя – или правильнее было бы сказать, вышел из своего транса, – то первым делом его пробудившееся сознание отметило, сколь сильно сперт воздух в его комнате; затем оно отметило наличие капель пота на его собственной ляжке, на которую он случайно взглянул, и уже потом зарегистрировало присутствие Тыкалпенни, распростертого на кровати; Тыкалпенни виделся словно бы слегка не в фокусе, как некоторые кадры немого кино в эпизодах, изображавших воспоминание или чье-то глядение сквозь слезы. Скорее всего этот расфокусированный Тыкалпенни и явился главной причиной пробуждения Мерфи.
– Я зажег свечу, – сообщил Тыкалпенни, – дабы иметь возможность лицезреть тебя во всем твоем великолепии.
Мерфи не пошевелился и не попытался заговорить, словно увидел не человека, а кошку; точно так же поступила бы и кошка, заметив проснувшегося человека. Не сработало даже обычное любопытство, которое возникло бы у любого другого человека: давно ли Тыкалпенни находится в его комнате; зачем он вообще пожаловал посреди ночи; как ему удалось забраться в комнату – ведь приставная лестница была вытащена наверх. Любой вопрос следовало бы облечь в слова, а выговаривать слова потребовало бы слишком много усилий.
– Мне не спалось, – начал свои пояснения Тыкалпенни. – А ты тут единственный человек, кого я знаю, ну, чтоб вот так запросто прийти, да еще посреди ночи. Сначала я звал тебя, звал, не дозвался. Потом стал бросать мячик в твой люк. Я всегда таскаю с собой маленький резиновый мячик. Несколько раз бросил его изо всей силы. Ничего. Ну, тогда пошел за своей легенькой стремянкой. Взобрался к тебе, а стремяночку свою за собой втянул. Ну так, на всякий случай.
– Ясно, – проговорил Мерфи весьма сухо. – Если я поставлю замок на люке в полу, тогда мои приятели начнут забираться через световой люк в крыше.
– А знаешь, ты меня потряс, – слова Тыкалпенни прозвучали вполне искренне. – Я глядел на тебя и видел, что глаза у тебя открыты, а ты вроде как спишь, ни на что не реагируешь. Даже когда я свечку зажег, ты и глазом – в буквальном, так сказать, смысле – не моргнул! А может быть, ты, как сова, видишь все и в темноте?
– Я не спал.
– Ага, – заключил Тыкалпенни, – значит, ты и слышал, и видел, как я к тебе забирался?!
Мерфи, не сказав ничего, бросил в Тыкалпенни свой особый Мерфиев взгляд.
– Ага, значит, ты был так глубоко погружен в свои мысли или, может быть, всякие там мечтания, что ничего вокруг себя не видел и не слышал. Так? – попытался Тыкалпенни доступным ему образом разъяснить самому себе состояние Мерфи.
– Послушайте, за кого вы меня принимаете? – возмутился наконец Мерфи. – За какого-нибудь студентика? Предаваться мечтаниям, как вы изволили выразиться, в мои-то годы?
– Ну если не спал, не был погружен в мысли, не предавался мечтаниям, тогда что? – удивился Тыкалпенни. – Если, конечно, такой вопрос не покажется излишне грубым.
Мерфи с горечью и весьма непродолжительно развлекал себя обдумыванием того, какой ответ он мог бы дать человеку, родственному ему по духу, действительно жаждущему понять и желающему быть понятым, например, такому, как Эндон, и пусть это понимание находилось бы на самых первичных стадиях. Но прежде чем так и не сформировавшийся ответ начал находить выражение в словах и озвучиваться, сама необходимость в нахождении ответа отпала, отсохла по причине нелепости желания давать ответ тому, кто одолеваем зудом рационализма, скептику, глубоко увязшему в болоте своего скептицизма, сводящему свое любопытство до уровня плоской похабщины. И в нежелании давать ответ проявлялось не суетное стремление показать свое оригинальное отличие от других, а стремление найти себе подобных и быть с ними. Не для того ныне вымершая большая бескрылая гагарка когда-то ныряла под лед, чтобы удовлетворить извращенное желание увидеть нижнюю поверхность льда из-под толщи воды, а для того, чтобы ее вообще не было видно…
– Я не совсем понимаю, что вы от меня хотите, – произнес Мерфи, – но я могу вас заверить, что не смогу для вас сделать ничего такого, что кто-нибудь другой не сделал бы лучше меня. Поэтому я не вижу особой необходимости для вас здесь более оставаться.
– А знаешь, что я тебе скажу? – Тыкалпенни продолжал лежать, явно не спеша воспользоваться предложением Мерфи уйти. – Ради Бога, не обижайся, но ты здорово похож на нашего Кларка!
А Кларк, один из больных М.З.М., уже три недели находился в состоянии кататонического ступора.[177]
– Ну, просто вылитый Кларк, вот только что не кудахчешь!
Кларк, невнятно бормоча, постоянно повторял одну и ту же фразу, в которой слышалось нечто вроде: «Куда нам, куда нам до Эндона!»
Радостное и довольное выражение, которое появилось при этих словах на лице Мерфи и которое он посчитал ниже своего достоинства скрывать, так напугало Тыкалпенни, что он поспешно вскочил с кровати с явным намерением поскорее покинуть Мерфи, а тот теперь уже и не возражал против того, чтобы Тыкалпенни задержался у него еще на некоторое время. Но Мерфи молчал, не останавливал Тыкалпенни, и тот проворно подскочил к люку, открыл его, спустил свою стремянку и полез вниз. Опустившись на несколько перекладин приставной лестницы – так, что из люка торчала лишь его голова, – Тыкалпенни замер и обратился к Мерфи:
– Послушай, тебе нужно поостеречься, – сказала голова.
– А что мне угрожает? – спросил Мерфи.
– Тебе нужно серьезно заняться своим здоровьем, – ответила голова.
– Да? И чем же я так напомнил вам Кларка? – поинтересовался Мерфи.
– А я тебе еще раз говорю – займись своим здоровьем. Душевным, – посоветовала голова. – Спокойной ночи.
И ночь для Мерфи выдалась в самом деле спокойной, возможно, даже то была лучшая ночь с тех давних пор, как ночи для него сделались беспокойными. И произошло это не столько потому, что он снова обрел свое кресло, а прежде всего потому, что его «я» приобрело нечто такое особенное, что стало заметно даже тупому взгляду Тыкалпенни и что можно было бы назвать настоящей отстраненностью и отчужденностью от большого мира. Или, если попытаться выразиться несколько точнее: в его «я», которое он так ненавидел, обозначились черты, которые он уже мог принять.
10
А вот представьте, господа, чтобы вы там не подумали – Кунихэн и Вайли не сожительствовали!
Когда к уже дряхлеющему Гайдну обратились с просьбой высказать свое мнение о сожительстве, он высказался туманно, сравнив его с параллельными терциями. Кунихэн и Вайли разошлись, однако, по причине, никакого отношения к музыке не имеющей, но имеющей не туманные, а вполне конкретные основания.
Если уж начинать с Кунихэн, то придется прежде всего сказать, что ей страстно хотелось ощутить себя в роли покинутой, страдающей Дидоны.[178] Ей хоте лось должным образом приготовиться к встрече с Мерфи, которого, как она надеялась, рано или поздно приведут под белы руки пред ее очи, и в Лондоне она первым делом отправилась на поиски «погребального костра», который должен был отвечать следующим требованиям: быть чистым, удобным, расположенным в центре города и не слишком дорогим. Желаемое Кунихэн отыскала весьма быстро и тут же отправила Вайли записку, написанную большими буквами, в которой сообщала адрес комнаты, снимаемой ею в доме на улице Гауэрской, и присовокупляла требование: по указанному адресу ни при каких обстоятельствах не беспокоить. Ее новое жилье располагалось прямо напротив редакции журнала «Зритель»,[179] однако она обнаружила это лишь тогда, когда менять что-либо было уже поздно. Кунихэн отсиживалась у себя в комнате, пребывая тем не менее в счастливом расположении духа; ее окружали какие-то индусы, египтяне, киприоты, японцы, китайцы, сиамцы и священники. Мало-помалу она сошлась с одним индусом, кастовая принадлежность которого осталась невыясненной. Индус оказался величайшим эрудитом. В течение многих лет писал – и надеялся, что ему будет дана прана[180] завершить начатое, – монографическое исследование под рабочим названием «История Жалких Заблуждений от Аверкампа[181] до Кампендонка[182]». Но уже тогда, в самом начале их знакомства, индус стал жаловаться на странные ощущения, которые время от времени охватывают его и которые несколько недель спустя, когда ему случайно доведется познакомиться с произведениями Нориджской школы,[183] приведут его к самоубийству через отравление газом. «Мойи ноженьки болять, – говорил он Кунихэн со своим забавным акцентом. – Мойи рученьки саднять, – и добавлял: – А вообсче хоцу я в воздухе летать и птичек целовать».