Эльчин - Белый верблюд
Потом Гюльага отошел от окна, подошел к шкафу, вынул из ящика часы, поставил настольные часы на их обычное место, положил на стол наручные часы Соны, потом поглядел на настенные часы, которые держал в руках.
Сона тоже встала с постели, подошла к Гюльаге, взглянула на все эти часы.
Они, как и прежде, показывали разное время.
На наручных часах Соны было четырнадцать часов пятьдесят минут.
Настенные часы показывали двадцать один час двадцать девять минут.
Настольные часы Гюльаги - шесть часов пятнадцать минут.
Потом Сона и Гюльага посмотрели друг на друга и громко, от души рассмеялись.
Оба они были нагие, стояли посреди маленькой комнаты, глядя друг на друга, и громко, от души смеялись.
Потом Гюльага собрался прибивать часы на стене.
Сона сказала:
- Зачем их прибивать? В другом доме прибьешь. Все равно мы отсюда переедем...
- Переедем?
- Да кто же поверит, что ты из портрета вышел? - Сона посмотрела на фотопортрет Гюльаги.
От увеличенного фотографом Али портрета осталась только окантовка да едва заметные края плотной фотобумаги; там, где еще недавно был Гюльага, зияла пустота, и Соне показалось, будто его изображение вырезано ножницами.
XXIX
О многом я хотел спросить у шофера такси с седыми усами, побелевшими кудрями, окружавшими лысину,- у моего Джафаргулу, но ни о чем не спросил, вернее, не смог, а почему - не знаю... Ничего не спросил - ив ясный весенний вечер, выйдя из дому, пешком направился в сторону нашей махалли.
Шагая по улице, ведущей в нагорную часть Баку, по улице, которая должна была довести меня до угла, где располагалась керосиновая лавка - наша керосиновая лавка, где начиналась наша махалля, я смотрел на знакомые дома, на одноэтажные, двухэтажные, трехэтажные здания, и ни одного из них не узнавал; то есть здания эти были мне знакомы, я часто, держа маму за руку, ходил по этой улице в центр города, часто и один проходил здесь, но в то же время ни одно из этих зданий не наталкивало на какое-либо воспоминание, эти дома стали для меня чужими, и мне казалось, что это чувство взаимно, потому что улицы состоят не только из зданий, не только из асфальта, камня: я думаю порой, что и улицы хранят память; люди приходят, уходят, а улицы остаются, жизнь улиц намного длиннее жизни людей, улицы живут сто лет, двести, триста лет и дышат тем же воздухом, что приходящие и уходящие люди, живут чувствами, волнениями приходящих и уходящих людей, и, когда я думаю об этом, мне кажется, что если есть существа, именуемые муравьем, слоном или человеком, то почему не быть существу, именуемому улицей.
Когда я последний раз шел по этой улице? Не припомню... Когда мы переселились из махалли, мне было лет десять-одиннадцать, и, наверное, сорок лет нога моя не касалась этой улицы (вот какова моя преданность!..), и если у улицы есть память, если улица - существо, значит, она что-то забывает, что-то выпадает из ее памяти, и ощущение этого вызывает грусть; это не только грусть сорокалетней разлуки, не только грусть о том, что сорок лет остались в прошлом, в безвозвратности,- это грусть и о будущем, вернее, грусть от ощущения, что остающиеся еще в запасе пять, десять, даже сорок или пятьдесят лет тоже останутся навеки в прошлом.
Желтое одноэтажное здание, где была наша керосиновая лавка, я увидел издалека, тотчас узнал и, признаюсь честно, хотел уйти, потому что какой во всем этом смысл? Кого я теперь искал в тех кварталах, что мы называли нашей махаллей? "Путешествие в прошлое" - это только придуманное нами книжное выражение; в сущности, прошлое никого не принимает, прошлое сделало свое дело - и конец: на его дверях висит вечный замок; как тот ржавый замок на двери тети Зибы, как тот большой замок на двери Алиаббаса-киши...
Моя жена говорит, что я в глубине души сентиментален; не знаю, может быть, это и так, и то, о чем я думаю, о чем хочу написать,- думы и желания сентиментального человека, возможно; но когда я увидел на углу в начале нашего квартала выкрашенное в желтый цвет низенькое зданьице, мне захотелось повернуться и уйти: казалось, знакомые и в то же время чужие дома,'окна, окрашенные в разный цвет, ворота, балконы, увитые начинавшими распускаться вьюнками, смотрят на меня с укором; конечно, в этом чувстве было что-то детское, но что поделаешь? Я ведь хотел вернуться в собственное детство...
Я все-таки дошел до угла в нижней части нашей махалли, остановился перед керосиновой лавкой и посмотрел вверх, на наши улицы,- нет, сердце у меня не упало, я именно остановился, а не застыл на месте, как будто увидел то, что и ожидал: Желтой бани больше не было, и нашего тупика не было, и тех домов, что когда-то стояли между ними, не было, и на всей этой территории теперь высился огромный многоэтажный жилой дом. Окна в доме были освещены, на балконы выходили люди; большой дом жил своей обыденной жизнью, и перед ним росло ветвистое ивовое дерево.
Подул легкий ветерок, шевеля только что появившиеся листочки развесистой ивы, и мне показалось, что теперь и это крепкое, развесистое ивовое дерево, как в свое время мой отец, чужое здесь, на новой, в сущности, улице.
Один, два, пять, семь, десять, одиннадцать... Дом был одиннадцатиэтажным, наверное, население всей нашей махалли разместилось бы на двух его этажах.
На балконе третьего этажа лицом ко мне стоял мальчуган лет четырех и сквозь железные прутья балконной решетки смотрел на меня; я тоже посмотрел на него, подмигнул, и вдруг произошло странное: ребенок с громким плачем побежал в комнату; мать поспешно вышла на балкон, оглядела улицу, взглянула на верхние этажи дома и, наверное, не увидев ничего подозрительного, ушла с балкона.
Моя ива улыбнулась.
Однажды во сне я увидел ярко-красную луну и во сне, глядя на красную луну, понимал, что вижу сон, понимал, что такой большой, такой красной луны быть не может, но большой красной луне, как говорится, было плевать, понимаю я это или не понимаю; так и горела, так и стояла у меня перед глазами.
Сейчас в небе была всегдашняя (обычная!) луна, всегдашние (обычные!) звезды, да еще горели огни в окнах огромного жилого дома, и его освещенные окна отнюдь не считали себя чужими нашей махалле, наоборот, в сиянии, красоте этих окон, стеклянных дверей было какое-то превосходство перед нашей махаллей.
Трехэтажный дом, где жил Мухтар, где жила Адиля, как и прежде, стоял на своем месте (теперь это казалось мне чудом!), но на застекленной веранде Мухтара уже не было горшочков тети Кюбры, и вообще этот дом хотя и был прежним, но в то же время был и другим; достаточно было лишь взглянуть на его стены, окна, веранду, входную дверь, чтобы понять, что теперь жизнь этого дома совсем иная. Лучше, хуже прежней - не знаю, но совсем иная; и у меня не было сомнения в том, что теперь в этом доме жили совсем другие люди.
Перед домом, на краю тротуара, как и сорок лет назад на маленьком, постеленном на асфальте тюфячке сидела дряхлая старуха (иногда, когда я думаю об этом, мне кажется, что в тот вечер старуха мне просто привиделась), и я медленно подошел, встал перед этой старухой, которую узнал еще издали (или убедил себя, что узнал?) поздоровался с ней.
- Добрый вечер, тетя Сафура.
- Добрый вечер,- сказала она.
- Как дела, тетя Сафура?
- Какие у меня дела? Не видишь? Что от меня осталось?
- Меня не узнала?
- Нет...
Но это же я!..
В тот весенний вечер в свете большого здания я увидел в переливчатых водянистых глазах тети Сафуры внезапную настороженность, и мне показалось, что тетя Сафура все еще ждет вестей о своем сыне Эйнулле, пропавшем без вести во время войны. Конечно, мы все много слышали, много читали о том, что матери до сих пор ждут своих сыновей, пропавших на войне без вести, но я впервые за свою жизнь увидел это своими глазами, почувствовал всем сердцем.
Я смотрел на морщинистое лицо тети Сафуры и думал, что в путанице морщин на лице тети Сафуры и нашей махаллей сорокалетней давности есть очень близкое сходство...
Тетя Сафура повторила:
- Нет, не узнаю...
- Я Алекпер...
- Какой Алекпер? - Из водянистых глаз тети Сафу-ры исчезла настороженность, исчезло волнение: видно, у нее не было сил так долго удерживать в глазах настороженность и волнение.
- Сын Соны...
- Какой Соны?
- Жены проводника Агакерима.... Сморщенное, старое лицо тети Сафуры улыбнулось, как моя ива.
- Ей-богу, я же тебе сказала, ничего от меня не осталось. Одна нога здесь, другая - в могиле... Скорей бы господь призвал меня... Ах, аллах!..
- Мы выше Желтой бани жили, в тупике...
- Ей-богу, не знаю, в чем я провинилась перед господом, что не забирает меня?!
- Мы в одном дворе с тетей Ханум и ее сыновьями жили.
Водянистые глаза, казалось, задумались, желая что-то вынести из прошлого, и она сказала:
- Царствие небесное Ханум!.. Аллах рахмат элесин!..