Сол Беллоу - Планета мистера Сэммлера
Клаустрофобия? Ведь смерть и есть заточение.
Хоть Уоллес, продолжая улыбаться, мягко, но решительно не согласился, однако слушал рассуждения дяди Сэммлера с некоторым интересом.
— Конечно, — сказал он, — мир для вас выглядит несколько необычно. В прямом смысле слова. Из-за ваших глаз. Насколько хорошо вы видите?
— Ты прав, я вижу только частично.
— И все же вы умудрились подробно описать этого черного с его членом.
— Ага, Фефер успел уже тебе рассказать. Твой компаньон. Мне бы следовало знать, что ему не терпится разболтать всем. Я надеюсь, это несерьезно насчет фотографий скрытой камерой в автобусе?
— Я думаю, он собирается сделать — у него замечательная камера. Он ведь немножко чокнутый. Я заметил, что пока человек молод и полон энтузиазма, что бы он ни откалывал, о нем говорят: «Это — молодость». А когда он становится постарше, о тех же самых вещах говорят: «Он чокнутый». Ваше приключение ужасно его взволновало. Что, собственно, этот негр сделал, дядя? Он что — спустил штаны и показал вам эту штуку?
— Нет.
— А что, просто расстегнул молнию? И вытащил оттуда свой член? И как это выглядело? Интересно знать… Он хоть заметил, что у вас не самое лучшее зрение?
— Понятия не имею, что он заметил. Он мне не рассказывал.
— Ну, так расскажите мне про его член. Он ведь не был совершенно черный или был? Я думаю, он должен быть шоколадный с малиновым оттенком или, может, цвета его ладоней?
О, эта научная объективность Уоллеса!
— Послушай, мне не хочется об этом говорить.
— Ну, дядя, представьте, что я зоолог, который никогда не видел живого левиафана, а вы встречали самого Моби Дика во время плавания на китобойном судне. Он был длинный — дюймов шестнадцать, восемнадцать?
— Не могу сказать.
— А как вы думаете, сколько он весил: два фунта, три фунта, четыре?
— Как я мог это оценить? Да ведь и ты не зоолог. Ты стал им только две минуты назад.
— Он был обрезанный?
— Мне показалось, что нет.
— Интересно, это правда, что женщины предпочитают негров?
— Я предполагаю, кроме этого, у них есть еще и другие интересы.
— Так они говорят во всяком случае. Но знаете, я не стал бы им верить. Они ведь животные, правда?
— Временами у всех проступают черты животных.
— Я не из тех, кого можно обмануть их изящно-изысканным дамским видом. Женщины ужасно похотливы. По-моему, они гораздо развращеннее мужчин. В этой области я не очень-то склонен полагаться на ваше мнение, несмотря на все мое уважение к вашим знаниям и к вашему жизненному опыту. Анджела любит говорить, что главное, чтоб у мужика был толстый хер… простите за выражение, дядя.
— Возможно, Анджела — особый случай.
— Ну да, вам приятнее думать, что она исключение из правила. А если это не так?
— Может, сменим тему, Уоллес?
— Ни за что, это так интересно. Это ведь не грязное любопытство — мы будем исключительно объективны, ладно? Послушайте, Анджела забавно описывает Уортона Хоррикера. Ведь он на вид такой высокий, стройный малый. Она, однако, утверждает, что он слишком много занимается спортом, что он слишком мускулист. И что не так-то просто добиться нежных эмоций от мужика со стальными канатами вместо рук и с грудными мышцами штангиста. Он железный человек. Она говорит, это здорово мешает потоку нежных чувств.
— Никогда не думал об этом.
— Что она может знать о нежности? Она понимает просто — чтоб промеж ног сунуть мужика. Любой может стать ее любовником… нет, каждый. Говорят, что парень, который накачивает свои мышцы до такой степени, знаете: «Я раньше был хилый, весил девяносто фунтов!» — что такой парень нарцисс и гомик. Я никого ни за что не осуждаю. Ну и что, если человек гомосексуалист? Что в этом предосудительного? Я не думаю, что гомосексуальность — это другой способ проявления человеческих желаний, нет, я думаю — это действительно болезнь. Я не понимаю, зачем гомосексуалисты поднимают такой шум и объявляют себя вполне нормальными. Прямо-таки джентльменами. Они указывают на нас, а мы и сами не слишком хороши. Я думаю, главная причина этого бума педерастов заключается в постоянной угрозе войны. Одно из последствий 1914-го, этой бойни в окопах. Мужчин разносило на куски. Быть женщиной оказалось гораздо безопаснее. А еще лучше навсегда оставаться ребенком. А лучше всего стать художником — этакой комбинацией женщины, ребенка и дервиша. Я сказал дервиша? Может, лучше — шамана? Нет, я имел в виду чародея, волшебника. Плюс к тому миллионера. Многие миллионеры хотят быть художниками, то есть ребенком, или женщиной и волшебником одновременно. А о чем, собственно, я говорил? Да, да, о Хоррикере. Я говорил, что, несмотря на всю эту физическую культуру и поднятие тяжестей, он не стал педерастом. Но он действительно выглядит замечательным образчиком мужской силы. Личностью, способной на заранее заданную самодисциплину. Похоже, Анджела старалась спустить его с высот. Сегодня она его оплакивает, но это ведь настоящая свинья, завтра она его забудет. По-моему, моя сестра — свинья. Если у него слишком много мускулов, у нее слишком много жира. А этот ее пышный бюст, он не мешает проявлениям нежности? Вы что-то сказали?
— Ни слова.
— Иногда по ночам, перед тем как заснуть, я просматриваю полный список своих знакомых и выясняю, что все они свиньи. Оказывается, это замечательная терапия. Таким образом я очищаю свой мозг перед сном. Если б вы были в этот момент в комнате, вы бы только и слышали, как я повторяю: «Свинья, свинья, свинья». Я не называю имен. В каждом имени что-то есть. А вам не кажется, что она забудет Хоррикера завтра же?
— Вполне возможно. Но все же я не думаю что она совсем пропащая.
— Она — женщина-вампир, роковая женщина. У каждого мифа есть естественные противники. Противником мифа о настоящем мужчине выступает роковая женщина. Мужское представление о себе попросту подвергается уничтожению между ее ляжками. Если он воображает, что в нем есть что-то особенное, она ставит его на место. Ни в ком нет ничего особенного. Анджела просто представляет реализм, по которому мудрость, красота, доблесть и слава мужчины — чепуха, суета, тщеславие; ее задача — свести на нет мужскую легенду о себе самом. Вот почему все кончено между ней и Хоррикером, вот почему она позволила этому хаму в Мексике трахать ее сзади и спереди на глазах у Хоррикера и еще какой-то твари, которую она сама ему подсунула. В атмосфере соучастия.
— Я не знал, что Хоррикер создал такую сногсшибательную легенду о себе.
— Но давайте вернемся к нашей теме. Что еще он вам сделал, спустил на вас?
— Ничего подобного. Но мне неприятно говорить об этом. Он пригрозил мне, чтоб я не вступался в автобусе за старика, которого он ограбил. Чтобы я не сообщал о нем в полицию. Но я к тому времени уже пытался сообщить в полицию.
— Естественно, вы пожалели людей, которых он грабил.
— Дело совсем не в том, что у меня такое необыкновенно отзывчивое сердце. Просто это отвратительно.
— Наверное, дело в том, что вы слишком много пережили. Вас, кажется, вызывали свидетелем на процесс Эйхмана?
— Ко мне обращались. Но я не захотел.
— Вы ведь написали статью об этом сумасшедшем из Лодзи — как его, царь Румковский?
— Да.
— Мне всегда казалось, что мужские половые члены выглядят очень впечатляюще. Впрочем, и женские тоже. Вроде, они хотят нам что-то важное сообщить через заросли своих бакенбардов.
На это Сэммлер ничего не ответил. Уоллес прихлебывал виски, как мальчишка прихлебывает кока-колу.
— Конечно, — продолжал Уоллес, — черные говорят на каком-то другом языке. Этот паренек умолял сохранить ему жизнь…
— Какой паренек?
— А в газетах. Паренек, которого окружила чернокожая банда четырнадцатилетних. Он умолял их не стрелять, но они просто не понимали его. Это в прямом смысле слова другой язык. Выражает совсем другие чувства. Никакого взаимопонимания. Никаких общих взглядов. Вне пределов досягаемости.
«Меня тоже умоляли». Однако этого Сэммлер не сказал вслух.
— Паренек погиб?
— Паренек? Через несколько дней он умер от раны. Но мальчишки даже не знали, что он им говорил.
— Есть такая сцена в «Войне и мире», которую я часто вспоминаю, — сказал Сэммлер. — Французский генерал Даву, человек исключительной жестокости, о котором известно, что он с мясом вырвал чьи-то бакенбарды, посылает группу людей в Москве на расстрел, но когда Пьер Безухов подошел к нему, они посмотрели друг другу в глаза. Они просто обменялись человеческим взглядом, и это спасло Пьеру жизнь. Толстой говорит, что вы не можете убить другое человеческое существо, с которым вы обменялись таким взглядом.
— О, это потрясающе! А что вы думаете?
— Я отношусь с симпатией к желанию в это верить.
— Всего лишь относитесь с симпатией!
— Нет, отношусь с глубокой симпатией. С глубокой печалью. Когда гениальные мыслители думают о человечестве, они почти что вынуждены верить в такого рода психологическое единение. Хотел бы я, чтобы это было так.