Елена Чижова - Лавра
«Господи, – так и не дождавшись, я вспомнила, – это же Ленин поносил своих политических противников продажными девками и шлюхами… Неужели и здесь, среди вас – одно политическое?» Я отвернулась к окну. «Среди нас – другое», – он ответил и вышел из комнаты. Нет, я говорила себе, больше ничего политического не будет, хватит с меня их истории КПСС. Мысль о Ленине застала врасплох. Что-то странное вилось вокруг. Я достала торопливо и принялась листать: вот теперь, наконец, нашла.
Ровно по пять суток – и в том и в другом случае – к двум гробам, выставленным в Колонном зале Дома союзов и Донском монастыре, шел народ. Растерзанная книга свидетельствовала: очередь к Колонному залу тянулась от Охотного Ряда к Страстной площади, очередь к Донскому – до Калужской заставы. Я не знала плана Москвы, но понимала – их собралось десятки тысяч: двумя золотыми кольцами они замыкали город. В обоих случаях каждый желающий проститься должен был выстоять пять-шесть часов. В январе 1924-го и в апреле 1925-го люди проводили в очереди бессонные ночи. Но главное, не веря глазам, я читала заново: социальный состав обоих потоков был почти одинаков. Одни и те же люди истово прощались с телами Ленина и патриарха Тихона… «Господи», – обессилев, я отложила книгу. Этого я не могла осмыслить.
Я думала о том, что аморфное множество живущих, которое я по недомыслию собиралась делить на гонимых и гонителей, на самом деле оказалось лавой, застывшей у подножия некогда извергнувшегося вулкана. С одинаковой страстью они прощались с гонимым и гонителем. То, что я принимала за сероватый песок – строила табличные замки, – оказалось раскрошенным пеплом давно отпылавших костров. Во мне подымалось отвращение к любому множеству, бессмысленному в поглощающей его страсти. Снова я думала о том, что бахромчатые книги – здоровые дети. Они рождались и росли в другом мире, знать не знающем о наших – горящих и застывающих – лавах. Они росли в тишине, похожей на монастырскую. «Дети монахов – самые здоровые», – вспомнив где-то прочитанное, я улыбнулась. Улыбаясь, я сказала себе: «Господи, вот я – простая деревенская девка, и весь мой грех в том, что я живу у монастырских стен, а они, живущие за стенами, приходят ко мне. Это – мой брак и мое безбрачие. Мне нет никакого дела до их венчаний». Осторожно я стянула с пальца свое золотое кольцо. Лежащее на столе, оно выглядело жалко. Теперь я думала о том, что эмиграция, о которой мне известно ничтожно мало, действительно похожа на монастырь. Бахромчатые книги написаны монахами, одетыми в черные недареные подрясники, живут за каменными стенами границы СССР. Склоняясь над рукописными фолиантами, монахи подворачивают свои длинные рукава. Другие, все оставшиеся по эту сторону, – никакие не монахи: где бы и сколько они ни выстояли, независимо от их брачного состояния. Всё, на что они способны, – это дарить ненужные часы, которые никогда не пойдут, не сдвинутся с места. На эту кухонную полку мне больше не хотелось смотреть.
Старые мехи
Я заметила сразу: Митя насторожился. Разворачивая сверток, я обратила внимание – его взгляд цепляет пустой безымянный палец, на котором остался беловатый след. След выглядел припухшим. Мне хотелось подуть на него, как на ожог. «Мылила, стирала, сорвалось с пальца?» – отводя глаза, он нанизывал слова. «Вроде того», – я ответила, подбивая страницы рукописи. «Значит – случайность?» Я молчала. «Если случайности кончатся, мы могли бы уехать», – Митя усмехнулся. «А если нет?» – «В таком случае я уеду один». – «Если для тебя это просто случай, стоит ли вообще на него полагаться?» – «А я и не полагаюсь», – на моих глазах он веселел.
Я думала о том, что сегодня он впервые заговорил о будущем, как будто сделал попытку освободиться от давнего заклятья, заставляющего смотреть исключительно в прошлое.
«Ну как отцы-богоносцы?» – конечно, он спрашивал о книге, хотел узнать мое мнение, но голос звучал напряженно, как будто мнение, которое я должна была высказать, имело отношение к нашей собственной жизни. Глядя на аккуратно сложенные страницы, я понимала ясно и отчетливо: если сейчас признаюсь в том, что нет у меня сил осудить живоцерковников, этого он мне никогда не простит.
«Каков Красницкий? – не дождавшись, Митя заговорил сам. В голосе пело злое восхищение. – Диктатор! Священник-доносчик, благонадежнейший из благонадежных, да что там, отец русского политического доноса», – Митя выругался. «Они же разошлись», – я возразила робко, имея в виду, что в конце концов обновленцы раскусили и обличили Красницкого. «Расходятся с друзьями или… – он покосился на припухший след. – Да разве дело в том, чтобы разойтись? Как можно было сходиться, когда он, задолго до всей истории, выступая печатно, говорил, что евреи используют христианскую кровь? А потом, когда разошлись? Ведь не до, а после процесса!» – скорыми нервными шагами он заходил взад и вперед. То, о чем говорил Митя, я помнила и сама. Страшные свидетельства священника-обновленца Красницкого на процессе митрополита Вениамина, устроенном большевиками. Каждое его показание – удавка на шеи обреченных. Я слушала подавленно.
Митя обличал церковников в том, что они, не умея встать выше текущего внутрицерковного раскола, свидетельствовали друг на друга – под хищные оскалы большевиков. Он говорил правду, ничего, кроме правды, но что-то мешало мне откликнуться. «Антонин отложился от Красницкого», – я сказала тихо, как мне тогда казалось, ради более важной правды. «Неужели? – Митя вскинулся. – Ах да, как же, помню, говорит, нет Христа между нами, так? Вот именно это и есть обрядоверие. Над овечкой поп кадил, умерла овечка», – он запел, кривляясь.
«Это теперь, когда тебе все ясно. Ясно, к чему пришло… Да и то… Но тогда… Разойтись не так уж и просто. Так же, как и соединиться», – я сказала, глядя мимо вспухшего ободка. «Соединение, – он поймал мой криво брошенный взгляд, как ловят стрелу, пущенную мимо, – это, вообще, вопрос целесообразности. В политике (а в России все, как известно, политика) надо уметь выбирать попутчиков. В конце концов, именно это умение и приводит, читай Владимира Ульянова (Ленина), к полной и окончательной победе. Что касается меня, если б захотел, я бы сделал это. Но я хочу одного: уехать. Все, что здесь, я ненавижу!» – пойманная стрела дрожала в его руке. «И меня?» – я спросила, слушая ноющее оперение. «Если защищаешь их, значит, и тебя. И тебя», – он повторил больным эхом.
Теперь он заговорил мрачно, сбивчиво и смутно, но это смутное обличало меня. По-митиному выходило, что именно я воплощаю черты, которые он, прирожденный западник, ненавидит в русском народе: во мне нет стойкого героизма, но есть идея жертвы, меня не мучают чувства социальной неправды, но влекут странные мистические иллюзии, за которыми я не вижу леса, у меня нет навыков систематического мышления, но есть мышление катастрофическое, он сказал, свойственное любой тоталитарной системе. «Ты вбила себе в голову, что можно обрести внутреннюю свободу – в этой полицейской стране. И когда я думаю об этом, я понимаю: мы – чужие. Если бы не это…» – взяв мою пустую руку, он приблизил к глазам. Рука вывернулась и раскрылась. Он вчитывался в ладонь цыганским глазом. Как сладостно отчизну ненавидеть и жадно ждать ее уничтоженья, – прочитал и выпустил, так и не разобрав линий.
Беловатый оставленный след наливался красным, словно Митя, играя острыми словами, изрезал. Пустой ободок был уязвим, как улитка, с которой сорвали раковину. С отвращением я думала о собственной трусости: если б знать заранее, я призналась бы, что стою за «Живую церковь». Митины обличающие слова саднили. Я не могла припомнить источник, но была уверена: слова, направленные против меня, взяты из бахромчатых книг. Эти книги я сама вкладывала ему в руки. С тоской я подумала о временах, когда он, забывая обо мне, листал разрезанные страницы. В те времена я убеждала себя в том, что отчим – неподходящее слово. Теперь он настраивал детей против меня.
«Это странно, но чем дальше, тем сильнее я чувствую себя не то чтобы лишним – другим. Лишние, – он усмехнулся, – это раньше, в прошлом веке: Онегин, Печорин… Темы сочинений, вечные детские глупости – на советский аттестат зрелости. Слава богу, созрел». Я молчала. «В конце концов, мой отъезд – благо, и в первую очередь даже не для меня. Если этот народ желает вылечиться, от таких, как я, ему должно избавляться». – «Если все мы, – я думала о том, что Онегин и Печорин остались в моей прежней, неопороченной жизни, – уедем, что же останется здесь?..» – «Именно то, к чему они все, – широко и размашисто он обвел рукой, – собственно, и стремятся: единение и единообразие. Ради этой благостыни принесены такие неимоверные жертвы, что, откажись я уехать, это само по себе грех». – «Пусть лучше уедут… они», – я боялась заплакать. «Как ты себе представляешь? – Митя поднял бровь. – Массовый исход, наподобие саранчи? Когда-нибудь, возможно, и случится. Обглодают здесь – поворотят туда: рыдать на реках вавилонских. Надеюсь не дожить. Кстати, на твоем месте я не стал бы особенно обольщаться. Сама не заметишь, как превратишься в прожорливое насекомое: крепкие челюсти, выпученные глаза, ты и сейчас любишь выпучивать».