Петр Краснов - Заполье. Книга вторая
И вправду, хотя и молодой хозяин был, и задорный, а никаких таких посягательств не допускал; да и видно было, что в чем-то зависим от Мизгиря, побаивался строгости его не меньше, пожалуй, чем она сама. Так и проработала она месяца три, считай; изредка звонил Владимир Георгич, встречу где-нибудь назначал и выспрашивал о работе, посетителях, о звонках хозяину и от него, но ничего там интересного или тем паче секретного не было, торгаши — они есть торгаши с их спекуляцией обыкновенной, и совесть ее, как она это понимала, была чиста. Там и компьютер, кстати, освоила.
Но однажды Мизгирь приехал прямо в офис, накоротке переговорил с хозяином и велел ей собираться. Наедине сумму вручил на хороший костюм и туфли — безвозвратно, сказал, а то ходишь как… И предложил самой явиться в нем завтра по адресу такому-то, к Народецкому для устройства на работу с тройной против прежней зарплатой — как, не против? Ну а с поступлением на работу эту получит от него опять же «подъемные» в размере зарплаты той же. И особо предупредил, что они с этого момента незнакомы… да, познакомимся попозже, на новом твоем месте, у нового шефа. Незнакомы для всех без исключения — поняла, надеюсь?.. И у Народецкого все, что ни скажут, принимай как должное.
Хотя и смутно очень, а ведь догадывалась, что нечисто тут все, нехорошо. Но так удачей своей заворожена была, ошеломлена даже, что надеялась лишь: все обойдется, как и с прежним хозяином, безобидными встречами-разговорами с Владимиром Георгичем — который упредил вовремя: можешь не беспокоиться, детка, работай в том же режиме, да и шеф твой новый мне приятель давнишний… А вот память тренируй.
Пришлось по магазинам побегать в поисках костюма, еле-то нашла; а Народецкий не стал скрывать, что она рекомендована ему хозяином, оказывается, — и с весьма, может сказать, неплохой аттестацией, но которую надо будет всячески подтвердить, работая у шефа… вы меня хорошо поняли? Поняла; но он еще долго говорил о ее обязанностях, строгости их исполнения и прочем, расспрашивая попутно и об условиях жизни ее: замужем? Так оно, значит… А детей нет? Вот это очень хорошо. И чуть не заплакала, дура, но как-то скрепилась.
На третий, кажется, день после работы ее у подъезда родного окликнул из машины Мизгирь, позвал сесть, а шофера покурить отправил. Спрашивал, конечно, как устроилась, какие отношения с шефом налаживаются, пошучивал и — ах да, слово-то держать надо! — конверт сунул в сумочку ей, хотя и попыталась отказаться… И так чуть не каждый вечер, но все подробней и строже выспрашивал, кто и откуда к нему, шефу, приходил или звонил, о чем в присутствии ее говорили… вот когда понимать-то начала. Но и тут этот странный, вызывающий в ней безотчетную брезгливость со страхом уже пополам человек догадался, упредил опять, озабоченность на себя нагнал, чуть ли не скорбь. Вижу, дескать, ты в сомнениях вся, так вот знай: под Леонида Владленыча, соратника старого моего, весьма усиленно копают и в концерне, и в банке… где деньги, деточка, там и гадюшник, интриги подколодные всякие, подвохи иудины. И нам их надо знать, предупреждать события, оберегать шефа. А для того тебя просим, ты нужна как человек со стороны, вне связей и подозрений любых, в отличие от секретаря предыдущего, — помогай, всего-то немногое от тебя требуется. Тебя не опасаются, за предмет — извиняюсь — неодушевленный держат… так и пусть! И никому, главное, и Лене до времени не надо ничего этого знать, так оно естественнее будет, а потому… э-э… действенней, да. До времени, заруби себе, каковое мы определим попозже. А ведь согласись, симпатичнейший же человек Леонид, не пень административный, с душою? То-то. Да и вдобавок в семейственности своей не очень-то счастлив, так что беречь его нам надобно, беречь…
Верить приходилось, ничего-то другого она там попросту не знала еще, представить не могла, да и назад ходу, с некоторым страхом сознавала она, уже и не было, разве что уволиться. А когда — и очень скоро — стал шеф куда внимательней к ней, чем просто к секретарше своей, а она не умела, да и не смела отказывать ему ни в чем, и когда явной для нее оказалась не то что неприязнь, а вражда между ними, то было уже, понятное дело, поздно. Вербовка классическая, можно сказать, и не бедной Лизе было ей противостоять, вовремя догадаться даже, а назад уже и некуда, на этот счет благодетель намекнул с прозрачностью, непонимание исключающей: в прежнем режиме работаем, детка, и не смотри на меня так; а если по случаю вдруг узнает он… ну, это ему счастья тоже не принесет, и уж меньше всего тебе, не так ли?
Вот когда испугалась она по-настоящему: все, что угодно, только не это… Чуть не панически уже боялась его, он ее гипнотизировал, что ли? Но уж точно мысли читал, она и соврать-то ему не могла. Как глянет — знающе, колко глянет, — она и теряется разом, все со всем выкладывает, кто приходил и когда, откуда звонили, зачем. И про его, Базанова, звонки тоже, хотя и очень не хотела вроде. Да он и без нее многое знал, как ведун какой, чуть забудешь кого — он тут же уличал: а что, такого-то разве не было вчера? Письма некоторые, бумаги ему копировала, уже он и приказывал, не церемонился…
Прямо-таки на злого гения здешних мест и пертурбаций тянул паспортный Владимир Георгия Мизгирь, всегда вроде и везде поспевая, все проникая… претендовал, да, но недотягивал все-таки; сдавалось даже, что некая ирония всенастигающая по пятам за ним идет, по следам его деяний, мелкотравчатых, несмотря на замах, на претензии… Но это надо было еще додумать, понять попытаться.
А с нею кончилось тем, чем и должно было, — истерикой: «И что, ну что я сделать могла?! Умерла, если б он узнал… убилась, это ужас — так жить!..» Да и что еще она, бедная, противопоставить могла злобной логике существованья, как осилить ее либо умилостивить, пережить вообще? «Можете ненавидеть меня, презирать теперь… нет, страшный я человек, негодная, и куда я такая, кому?..»
«Ну что ты, Лиза… Не надо так. Не твоя это вина, не в тебе, а вообще… — Не знал, как и чем утешить, детски трагический лепет унять этот, утишить, жалость все доводы перемогала и обессмысливала, а с нею и косноязычье какое-то нашло. И выговорил: — Человеком быть страшно, вот что».
«Нет. Нет, — и нашла в себе силы, поднялась. — Не говорите мне, сама знаю… Заслужила, недостойна ничего. Не то что с вами быть, а… Нет, прощайте».
Удержать пришлось, обнять; и припала, уткнулась в шею, разревелась горько, взахлеб, целовать потом стала лицо, шею, что-то жалкое свое, бабье лепеча, горячечное…
И что ей сказать было теперь и как?
На кухоньке хлопотала, его незатейливое холостяцкое собирая к столу, и все говорила, виновато и благодарно взглядывая серыми с крапинкой глазами, выговориться ей надо было после долгого столь молчания — с шефом тоже, не могла же она откровенно с ним, как ни ласков был, внимателен к ней, стеснялась же, да и боялась в последнее время… себя, может, больше страшилась, себя изводя, виноватя, никаких оправданий не видя. Искренне выговаривалась, с прямотою обезоруживающей, разве что не все умела выразить, и ему, слушающему теперь, приходилось и догадываться, и понять наконец: главное — не по любви… Если бы по любви своей, то наверное же сама призналась бы во всем ему, так неожиданно и всерьез ею увлекшемуся, что-то вот нашедшему же в ней; но духу не хватило, подневольной и средь чужого всего, по игре случая, по недоброму умыслу туда попавшей, где только боязнь, стыд, совесть, но не любовь…
А перед тем, еще в постели, близко лицом склонившись над ним, брови ему ласково разглаживая, говорила, как захотела почему-то снова увидеть его — после того, первого раза, когда он с этим пришел, со страхолюдиной… И передернула с отвращенья голыми плечами, всем вздрогнула телом, каким-то особенным теплом, нет — жаром палящим. Как ждала увидеть еще и еще раз, будто в чем-то очень нужном ей и важном убедиться надо было… да, чтобы понять, что в нем такого и что с нею самой. «И убедилась в чем?» Это самодовольство в нем вылезло на миг, ничего-то теперь не стоящее. «Да, и… не обрадовалась. А ты все не шел и не шел…» — «Ну почему, заходил же». — «Три раза. Всего три, с первым считая. И так плохо мне было, прямо мучилась невозможностью, противна себе стала… А ты поздороваешься, приветишь мимоходом глазами, я же видела симпатию твою, но ведь и только, всего-то… И хотела так, чтоб кто-то был у него, а ты подождал бы, побыл со мною, поговорил. Глазами поблестел бы, они блестят же, когда ты загораешься чем-то, и как я люблю это, ты даже и не знаешь… Но, как назло, один всегда бывал он; и опять ждала, когда выйдешь. А еще тяжело было вдвоем вас видеть… нет, ты не поймешь. Так и маялась. Он ведь и говорил иногда о тебе, и хорошо всегда: если и доверяю кому, то Абросимову да ему лишь, да еще старику — ну, который до меня был. И опять о тебе: таких бы побольше, непродажных, — не оказались бы у параши мировой, не сплоховали. И прямо с какою-то виною, что ли, говорил, я и не понимала, с чего это он. А как ему нехорошо было, тревожно в последние недели эти, будто чувствовал чего… нет, знал, известия неважные какие-то шли к нему, из Москвы и даже из… Город в Англии какой-то, он называл, а я не запомнила. А потом в Америку слетал и вернулся вроде бы с надеждой какой, но все равно… И ему нехорошо, и мне, жалела его, он ведь хоть и держался при людях, а весь на нервах внутри. И зла в нем не было такого, как в других, сожалел, больше понимать людей старался, чем злился. Нет, самого такого, что наедине мне говорил, не выдавала этому… Мизгирю этому, как ни допытывался, чепуху несла всякую, что на ум попало, а тот морщился только, обрывал…»