Роберт Пирсиг - Дзен и исскуство ухода за мотоциклом
Вот яростно набрасывается порыв ветра с горы.
— Древние греки, — говорю я, — которые изобрели классический разум, были гораздо умнее, нежели просто использовать его исключительно для предсказания будущего. Они слушали ветер и по нему предсказывали будущее. Сейчас это звучит безумно. Но чего ради изобретатели разума должны казаться безумцами?
ДеВиз прищуривается:
— А как они могли предсказывать будущее по ветру?
— Не знаю; может, так же, как художник может предсказать будущее своей картины, глядя на пустой холст. Вся наша система знания произрастает из их результатов, нам еще только предстоит понять методы, повлекшие за собой такие результаты.
Я на минуту задумываюсь, а потом говорю:
— Когда я был здесь в последний раз, я много говорил о Церкви Разума?
— Да, достаточно много.
— А я говорил о некоем Федре?
— Нет.
— Кто это? — спрашивает Джинни.
— Древний грек… ритор… «основной состав» своего времени. Один из тех, кто присутствовал при изобретении разума.
— Ты никогда о нем не рассказывал — я не помню.
— Должно быть, это пришло позже. Риторы Древней Греции были первыми учителями в истории Западного Мира. Платон поносил их во всех своих трудах, чтобы отшлифовать собственную ось, и с тех пор почти все, что мы знаем о них, мы знаем от Платона: они уникальны потому, что выстояли, проклятые всей историей, а им даже не дали высказаться. Церковь Разума, о которой я говорил, стоит на их могилах. Она и сегодня поддерживается их могилами. А если начнешь глубоко зарываться в ее основания, то наткнешься на призраков.
Смотрю на часы. Третий час.
— Долгая история, — говорю я.
— Тебе надо было все это записать, — говорит Джинни.
Я согласно киваю:
— Я задумал серию лекций-эссе — что-то типа Шатокуа. Я пытался их разработать в уме, пока мы сюда ехали… Может, поэтому чувствуется, что я так подкован. Это все необъятно и трудно. Как путешествовать по горам пешком.
Беда в том, что эссе обязательно звучат так, будто Господь Бог лепит нетленку, — а так, на самом деле, никогда не бывает. Люди должны видеть, что там всегда просто кто-то один говорит из одной точки во времени, пространстве и обстоятельствах. И по-другому никогда не было, но передать это в эссе невозможно.
— Ты все равно должен это сделать, — говорит Джинни. — Не пытаясь достичь совершенства.
— Наверное, — отвечаю я. ДеВиз спрашивает:
— А это увязывается с тем, что ты делал по поводу «Качества»?
— Это его непосредственный результат.
Я кое-что припоминаю и смотрю на ДеВиза:
— Разве ты мне не советовал бросить?
— Я только сказал, что никто никогда не преуспевал в том, что пытался делать ты.
— А ты думаешь, это вообще возможно?
— Не знаю. Кто знает? — Он действительно этим озабочен, видно по лицу. — Сейчас больше людей научилось слушать лучше. Особенно молодые. Они действительно слушают… не просто так — они вслушиваются… в тебя. Огромная разница.
Ветер со снежных полей наверху долго звучит по всему дому. Этот звук становится громче и выше, словно ветер надеется вымести весь дом целиком, всех нас — прочь, в никуда, чтобы в ущелье все было как раньше, но дом стоит, и ветер снова замирает, побежденный. Потом возвращается, нанося легкий отвлекающий удар с дальней стороны, а затем тяжелым порывом обрушивается на нашу стену.
— Я все еще слушаю ветер, — говорю я. — Думаю, когда Сазерленды уедут, нам с Крисом надо будет забраться туда, где он начинается. Мне кажется, Крису пора получше увидеть эту страну.
— Можете начать прямо отсюда, — говорит ДеВиз, — и пойти назад, вверх по ущелью. Там нет дороги на семьдесят пять миль.
— Тогда здесь и начнем, — отвечаю я.
Наверху я снова рад теплому одеялу. Похолодало, и оно понадобится. Быстро раздеваюсь, ныряю поглубже — там тепло, очень тепло — и долго думаю о снежных полях, ветрах и Христофоре Колумбе.
15
Два дня Джон, Сильвия, Крис и я бездельничаем, болтаем и ездим в старый шахтерский городок и обратно — и вот уже Джону с Сильвией пора поворачивать домой. Теперь мы едем в Бозмен из каньона вместе в последний раз.
Сильвия впереди оборачивается уже в третий раз, очевидно, убедиться, что с нами все в порядке. Последние два дня она была очень тихой. Вчера мне показалось, что она глядит на нас с опаской, почти со страхом. Слишком беспокоится за нас с Крисом.
В баре Бозмена пьем по последнему пиву и обсуждаем с Джоном маршруты возвращения. Потом произносим ни к чему не обязывающие слова о том, как все хорошо было, как мы скоро увидимся, и внезапно становится очень грустно разговаривать вот так — будто обычные знакомые.
На улице Сильвия поворачивается к нам с Крисом и говорит:
— У вас все будет хорошо. Беспокоиться не о чем.
— Конечно, — отвечаю я.
Снова тот же испуганный взгляд.
Джон заводит мотоцикл и ждет ее.
— Я тебе верю, — говорю я.
Она отворачивается, садится позади Джона и вместе с ним наблюдает за встречным движением, чтобы выбрать момент и выехать на трассу.
— Увидимся, — говорю я.
Она снова бросает на нас взгляд — на этот раз безо всякого выражения. Джон выбирает момент и выезжает на полосу движения. Потом Сильвия машет нам, как в кино. Мы с Крисом машем ей в ответ. Их мотоцикл растворяется в густом потоке машин, выезжающих из штата. Я долго за ним наблюдаю.
Смотрю на Криса, а Крис смотрит на меня. Ничего не говорит.
Утро мы проводим сначала в парке на скамейке с надписью «ТОЛЬКО ДЛЯ ПОЖИЛЫХ ГРАЖДАН», потом покупаем еду и меняем шину и звено регулятора цепи на заправочной станции. Звено надо подогнать, поэтому мы ждем и прогуливаемся в стороне от центральной улицы. Подходим к церкви и садимся на лужайке перед нею. Крис укладывается на траву и накрывает лицо курткой.
— Ты устал? — спрашиваю я.
— Нет.
Между нами и краем гор к северу воздух подрагивает от жары. Жучок с прозрачными крылышками цепляется на травинку рядом с ногой Криса. Я наблюдаю, как он изгибает крылышки, и чувствую, что лень одолевает меня с каждой минутой. Я тоже укладываюсь поспать, но не засыпаю. Толкает какое-то беспокойное чувство. Поднимаюсь.
— Давай немного пройдемся, — предлагаю я.
— Куда?
— К школе.
— Пошли.
Мы идем под тенистыми деревьями по очень аккуратным тротуарчикам мимо аккуратных домиков. На этих улицах для меня — много маленьких сюрпризов узнавания. Припоминать круто. Он ходил тут много раз. Лекции. Он готовил свои лекции перипатетически, бродя по улицам, как по своей академии.
Предмет, который его пригласили здесь преподавать, назывался риторика, письмо, второе из трех «р».[11] Он должен был вести углубленный курс технического письма и немного из начального курса английского языка.
— Ты помнишь эту улицу? — спрашиваю я Криса.
Он оглядывается по сторонам и говорит:
— Мы здесь ехали на машине искать тебя. — Он показывает через дорогу. — Я помню смешную крышу на том доме… Тот, кто первым тебя увидит, получит монету. А потом мы остановились и посадили тебя на заднее сиденье, а ты с нами даже не разговаривал.
— Я тогда очень сильно думал.
— Мама тоже так сказала.
Он действительно думал сильно. Сокрушающее бремя преподавательства плохо само по себе, но для него гораздо хуже было то, что он своим точным аналитическим путем приходил к пониманию, что предмет, которому он учит — вне всякого сомнения, самая неточная, неаналитическая, аморфная сфера во всей Церкви Разума. Поэтому-то он и думал так сильно. Для методичного, лабораторно натренированного ума риторика совершенно безнадежна. Похожа на громадное Саргассово море застоявшейся логики.
В большинстве курсов риторики для начинающих предполагается всего лишь, что прочтешь небольшое эссе или рассказ, обсудишь, как писатель добился определенных маленьких эффектов определенными маленькими штучками, а потом заставишь студентов написать по подражательному маленькому эссе или рассказу, чтобы посмотреть, смогут ли они сделать те же самые маленькие штучки. Он снова и снова пытался так делать, но никогда ничего не вытанцовывалось. В результате такой тщательно просчитанной мимикрии студенты редко добивались чего-либо вообще, хоть отдаленно похожего на модели, которые он им давал. Гораздо чаще их стиль только ухудшался. Казалось, будто каждое правило, которое он честно пытался с ними открыть и выучить, было настолько полно исключений, противоречий, оговорок и путаницы, что хотелось с самого начала никогда на это правило не натыкаться.
Студент всегда спрашивал, как это правило будет применяться в определенных особых обстоятельствах. У Федра в таких случаях имелся выбор: попытаться прогнать дурочку посредством наспех сляпанного объяснения, как оно работает, или пойти на самопожертвование и сказать, что он думает на самом деле. А на самом деле он думал, что правило приляпано к написаннному после того, как писание завершено. Правило существует post hoc, после факта — вместо того, чтобы существовать до него. И он убедился в том, что все писатели, которым студенты, как было задумано, будут подражать, писали безо всяких правил, занося на бумагу все, что для них правильно звучало, потом возвращаясь посмотреть, по-прежнему ли оно правильно звучит, и изменяя что-то, если этого не происходило. Были и некоторые, кто, видимо, писал с заранее рассчитанным намерением — поскольку так выглядел их продукт. Но такой взгляд его не устраивал. В нем был кое-какой сироп, как выразилась однажды Гертруда Стайн, но он не выливался. Как же будешь обучать тому, что не обдумано заранее? Совершенно невозможное требование, кажется. Он просто брал текст, комментировал его, не обдумывая ничего заранее, и надеялся, что студенты из этого что-то выудят. Это его не удовлетворяло.