Лев Копелев - И сотворил себе кумира...
Сегодня и мысли и чувства в ударе, Сыграй мне, любимая, вальс на гитаре, Я сердцем расстегнут, натянуты струны, Любимая, сердце — хороший инструмент.
Он был так неколебимо уверен в своей гениальности, что не сердился на самую злую критику товарищей. А когда его пытались убеждать, что он неправильно ставит ударение в слове „инструмент“, он безмятежно-упрямо возражал:
— И ничего подобного. Во-первых, у нас ведь народ говорит „инстрýмент“, это только интеллигенция хочет, чтоб было „мéнт“. А я — народный поэт и на всех „ментов“[23] кладу с прибором. И еще Пушкин писал „музы́ка“. Так что ж, ему можно, а мне нельзя?
В дирекции дома Блакитного нам объяснили, что комнату и часы для заседаний представляют лишь организациям, зарегистрированным в Наркомпросе.
Первое собрание мы провели на квартире у одного из „учредителей“. Был избран секретариат — Бычко, Нехода и я; меня наименовали „генеральным секретарем“ и поручили идти в Наркомпрос.
В школьную арифметическую тетрадку — по клеткам легче разграфлять, — я вписал всех наличных и предполагаемых членов молодежного литературного объединения „Юнь“. Графы были: фамилия, имя, год рождения (себе я записал 1910, на два года старше), „творческое призвание“, „на каком языке пишет“ и „где публиковался“.
В то время только Валентин Бычко и Иван Нехода напечатали несколько стихотворений в украинской пионерской газете. Всем остальным я пометил: „неоднократно публиковался в стенной печати“.
В Наркомпрос я направился пораньше утром, прямо в кабинет наркома Миколы Олесовича Скрыпника.
В небольшой приемной уже сидело несколько человек. И потом приходили все новые посетители. Набралось десятка два, последние стояли в коридоре.
Секретарша спрашивала каждого: „В якiй справi?“ Некоторых отсылала в отделы, решительно говорила, что нарком этим вопросом заниматься не будет. Я изложил суть нашей просьбы, показал протокол первого собрания, аккуратно переписанный на листах, вырванных из бухгалтерского гроссбуха и тетрадь со списком.
Она едва поглядела.
— Ждите. В порядке живой очереди. Микола Олесович придет к десяти.
Ровно в десять послышалось разноголосо:
— Дравствуйте, Микола Олесович… Драсть… Здрастуйте…
Скрыпник в шубе торопливо прошел в свой кабинет, через несколько минут вышел, сел к маленькому столику у окна и оглядел всех нас: мне показалось, досадливо — сколько набилось!
— Ну, давайте. Кто тут перший?
Он был вовсе не похож на портреты, которые тогда можно было видеть во многих витринах, в школах и клубах. Он казался меньше, старше, суше. Усталые глаза, седая „кремлевская“ бородка. Разговаривал вполголоса. Иногда нетерпеливо, но всегда деловито.
— Прошу конкретнiше. Так, так, вже розумiю… А далi шо?.. Ваши высновки, будь ласка… Так чого ж вы все-таки хочете? Прошу навпростець: в чому суть ваших претензiй?
Прощался кивком. От многословных благодарностей отмахивался. Велеречивых посетителей прерывал, показывая на ожидающих.
— Товарищу, вы ж бачите, тут ще товарищи чекають. Дошла очередь до меня. Секретарша кивнула и я сел на стул, вплотную напротив него, почти что колени в колени. Он дописывал что-то на пачке бумаг, оставленных предшествующим собеседником. Взглянул на меня выжидательно. Я постарался быстро изложить наши планы.
— А навiщо потрiбна ще одна организация? Чому вы не пiдете до „Молодняка“?
Мы предусмотрели этот вопрос.
— „Молодняк“ — это республиканский союз, у них по всей Украине отделы, и они принимают лишь тех, кто уже не раз печатался, у них все старше двадцати лет. И все уже с опытом. Такие, как мы, начинающие, должны месяцами, а то и годами ждать, пока хоть послушают, покритикуют. И мало кто пока дождался.
— Так, так. Значить, це тi, кто з пионерiв уже выросли, а до комсомолу еще не доросли.
— До комсомолу може й доросли$7
Он посмотрел словно бы чуть оживленней. Взял тетрадку, полистал.
— „Юнь“ назвали? Гарно. А якою мовою пишуть ваши юнаки — украиньскою? Чи росiйскою?
— Приблизно половина — україньскою.
Я соврал, но так решительно, и по-украински изъяснялся настолько свободно, что это прозвучало достоверно.
Он быстро написал красным карандашом на обложке тетрадки „В буд. Блакитного. Треба допомогти хлопцям“.
Протянул мне тетрадку, едва кивнул на мое „щиро дякую, Микола Олесович“, и обернулся к следующему…
В коридоре бывалый ходок объяснял:
— Он хитрый мужик, Николай Алексеевич; нашего брата, рядового, принимает в приемной, чтобы поскорей: раз-раз и готово. Сам видишь: другие ждут. А если кто надоедать будет, встанет и уйдет к себе в кабинет, пускай все остальные того выпихивают. Тогда вернется. А для начальства у него другие часы. И уже пожалуйста в кабинет… Еще и чаю поднесут.
Благословение Скрыпника было для нас очень важно. Не только потому, что его Наркомат ведал домом Блакитного. Мы знали, что он — старый большевик, член президиума Коминтерна, ученый марксист — очень серьезно интересовался литературой.
В феврале 1928 года он произнес большую речь на собрании харьковских писателей. Текст ее был издан брошюрой „Наша литературная действительность“.
„…Большая часть наших писателей крестятся по-советски, заявляют, что стоят на советской платформе, хотят быть пролетарскими… А где та лакмусовая бумажка, чтобы определить кто кто? …Объединяются большею частью не по художественным, не по литературным признакам, а на каких-то полуполитических платформах, на которых соединяются прямо противоположные художественные течения… ЦК ВКП/б/ признал необходимость свободной борьбы, свободного соперничества… Мы не можем никому выдавать диплом на пролетарскость… Наша украинская литература еще не вышла из фазы примитивного, полупровинциального существования. Все кошки серы; все писатели — украинцы; все — представители пролетарской литературы…
…Я не сторонник левого фронта искусств, но для меня „Нова Генерация“, именно потому, что ее основа — общие художественно-литературные черты, имеет большее значение, чем многие другие. …Тут многие, очень многие отказывают этой группе и „Авангарду“ в самом праве на существование, заявляют, что таких течений нет. Но, уважаемые товарищи, так ведь было и со всем украинским народом: и ему отказывали в праве на существование.
…Я также не сторонник конструктивизма, динамизма — художественных направлений, на основе которых объединилась группа „Авангард“… Но я считаю, что на просторах советской земли, под нашим пролетарским солнцем найдется такое место, где и эта группа сможет художественно самовыразиться и самим своим существованием побуждать самовыражаться другие группы… ВАПП объединяет под одной крышей по меньшей мере три противоположных течения. По-моему, это неуважение к самим себе, к своим художественно-эстетическим взглядам…“
В той же речи Скрыпник громил идеологических противников — Хвыльового, Маланюка — и не стеснялся в выражениях; говорил, что они примкнули к лагерю „воинственного украинского фашизма“. Ссылки на художественные достоинства их произведений он отстранял: „Пуришкевич тоже иногда писал стихи. Но пуришкевичей мы расстреливаем, а не занимаемся художественными оценками“. И сразу же после этих зловещих слов призывал: „…остро выступать против литературного комчванства… Это тайная хвороба, о которой привыкли говорить лишь шепотом… Нужно думать над тем, как поймать напостовца, как поймать и поставить огненное клеймо на лбу представителя пролеткультовщины. Это задание трудное, иногда почти невыполнимое, так же, как поймать русского великодержавника…“
(Пять лет спустя, когда несколько миллионов украинских крестьян вымерли от голода, Скрыпник расстрелял себя. И тогда же застрелился Хвыльовой. Должно быть, им нестерпимо стало сознание ответственности за все, что происходило на Украине, сознание своей причастности к тем силам, которые сулили все новые гибельные бедствия. Их посмертно проклинали как „буржуазных националистов“ и „врагов народа“.
Но в 1928 году оба они, — талантливые, мужественные, искушенные в политических и литературных спорах, конечно же, не предвидели и не предчувствовали, куда сами идут, к чему ведут своих товарищей-друзей и товарищей-противников… А мне и таким, как я, утверждения, вроде „пуришкевичей надо расстреливать“, казались вполне естественными полемическими оборотами.)
Мы уважали Скрыпника. Однако его призывы объединяться „на основе художественных, эстетических программ“ казались мне уступкой „формализму“. Нет, главным для нас была идейная общность; ну, а уж в ее пределах — терпимость к любым формальным, эстетическим поискам. Именно таким объединением должна была стать наша „Юнь“.
Мы стали собираться раз в неделю вечером, в большой комнате-читальне дома Блакитного. Три-четыре поэта читали стихи. Не больше двух прозаиков — рассказы или отрывки из более крупных произведений.