Лев Копелев - И сотворил себе кумира...
— Можете быть спокойными. Довезем, как родную деточку.
А Зоря, Жора и я пошли провожать Тугана Барановского. Мы шли медленно по вечерним улицам.
— Давайте прогуляемся. Надо хмель расходить. Жена не любит.
Он стал рассказывать. Мы слушали, не смея прерывать, только охали изредка, восторженно переглядывались и переталкивались.
Он был сыном того самого Туган-Барановского, легального марксиста, с которым спорил Ленин. Отец умер в Париже, где находился как посол гетмана. А сын стал эсером-максималистом.
— По молодости. Мальчишкой был, шестнадцать, семнадцать. О Советской власти никакого представления, вернее — самое превратное. Но белогвардейскую сволочь ненавидел. Сперва увлекли эсеры. Непосредственные действия. Револьвер. Динамит. Первое задание — казнь корнета Яблочкина. Был такой зверь — лютовал в деникинской контрразведке; а в эмиграции создал свою тайную полицию. Они шантажировали или убивали тех, кто хотел вернуться в Россию. Мне и еще двоим товарищам поручили его ликвидировать. Наша штаб-квартира была в Румынии, а Яблочкин со своей шайкой пристроился в Болгарии, в порту Варна. Поехали туда с липовыми документами втроем. В том числе одна девица. Ей удалось его замарьяжить вечером в ресторане. Сели в таксомотор. А шофером — один из нас. Привез на условленное место. Тихое, на окраине. Там ждал я. Два браунинга в упор. Труп оставили в машине. Прикололи записку: „Казнен по решению боевой организации социалистов-революционеров“. Следующая операция — генерал Покровский. Тоже был осужден нашей организацией. За чудовищные злодейства во время Гражданской войны и за темные дела в эмиграции. Его выследили, когда он переходил границу из Болгарии в Югославию, шел с двумя адъютантами. И нас трое. В горах, зимней ночью. Завязалась перестрелка. Один из товарищей Туган-Барановского был убит, он сам ранен в плечо. Покровского и одного адъютанта прикончили, а другого ранили.
За эти „акции“ Туган был заочно приговорен к смерти в Болгарии и Югославии.
— Там полиция проведала. Нашли убитого товарища, опознали. А в Румынии один сопляк струсил, предал. Его, разумеется ликвидировали, но с опозданием — многих успел выдать. Там тоже заочный смертный приговор. Но с Чехословакией это Коля спьяну перепутал. Из Чехословакии меня просто выслали по приказу правительства. Во-первых, за то, что я в Праге выступил на съезде эсеров против правых, против Чернова. Мы, молодые, развивались, читали советские газеты, установили связи с чешскими и польскими коммунистами. Мне поручили объявить на съезде нашу новую линию. Был скандал, драки, вмешалась полиция. А тут еще запросы из Румынии, Болгарии, Югославии, требуют выдать! Ну, чехи — либералы, выдавать на смерть им не пристойно. Выслали в Польшу, там у нас друзья — коммунисты. Но, прихожу во Львове на квартиру, а там, как на грех — засада. Бежал на чердак, оттуда по крышам, по задним дворам, трущобами. Пробрался в Германию. Просидел три месяца в тюрьме. Потом уехал во Францию. В Париже у меня родственники. Стал жить по эмигрантскому паспорту, так называемый нансеновский. Женился на француженке, вот придете — познакомлю. Она — коммунистка. Да и я во Франции стал членом компартии. Но работал нелегально. Иностранцам запрещено заниматься политикой. Все же в конце концов накрыли. И выслали. Вот и вернулся на родину. Недавно выпустил книгу — „В тени Эйфелевой башни“. Рассказы из жизни. Только о том, что сам испытал.
Иногда он себя прерывал:
— Что это я разболтался? Видимо, тоже перебрал. Мы с Колей вдвоем бутылку „Белой головки“ осилили, потом шампанское распечатали. Да еще и кофе с ликером. Старею. Раньше куда больше мог выпить и ни в одном глазу…
Мы подошли к небольшому особняку в тихом переулке.
— Ну, вот и моя хата. Спасибо, товарищи. Сейчас не приглашаю, уже поздно. И жена не подготовлена. Милости прошу завтра, часов в семь. Приходите, поговорим серьезно. Есть у меня один проектец, уверен, что вас заинтересует.
На следующий вечер я наваксил ботинки и, после некоторых колебаний, надел под толстовку отцовскую белую рубашку с крахмальным воротничком. Благо, отец был, как всегда, в отъезде. Нацепил галстук-бабочку. Жорка тоже пришел при галстуке „гаврилке“, в рубашке навыпуск, подпоясанный блестящим, явно не его, ремнем. Зоря ограничился чистой, свеже-поглаженной апашкой и проутюженными штанами. Но ботинки тоже почистил.
Туган встретил нас в тёмнокрасной домашней куртке, с гусарскими жгутами на груди и в парчевых туфлях с позолотой, с острыми, загнутыми вверх носками. Он ввел нас в полутемную комнату. Горела только настольная лампа и какие-то канделябры с абажурами. Толпились книжные шкафы, огромный письменный стол, кресла. На стенах висели большие, плохо различимые картины в тяжелых рамах, гравюры, снимки. У низкого круглого стола низкий диван и пуфик.
— Моя супружница — француженка, но выросла в Алжире. Вот и мне прививает восточные обычаи. Сейчас попробуете настоящий турецкий кофе.
И она вошла. Длинная, тонкая, извивающаяся. Острое, бледное лицо стиснуто темными волосами, закрывавшими уши. Зеленое платье, блестящее, шелестящее, текучее. Светлые блестящие чулки. А ноги тонкие, почти совсем без икр. Но даже этот, по нашим понятиям весьма существенный, недостаток не умалял очарования.
Она прокартавила что-то приветственное. Неожиданно для себя я шаркнул ногой, как учили в детстве.
— Бон суар, мадам.
Она хихикнула.
— Бон суар, камарад-товахич!
Зорька демонстративно пробасил:
— Здравствуйте, товарищ.
Жорка чуть не упал, вставая с низкого пуфа:
— Добрый вечер.
Она всем улыбалась: „бон суар, бон суар!“
Мы пили очень сладкий, очень душистый кофе из маленьких чашечек. Запивали холодной водой из высокого узорного кувшина. Пили тягучий зеленый ликер из тонехоньких рюмочек. А еды всего — ничего: корзиночка соленых сухариков и корзинка печенья.
Зато разговор был захватывающий. Туган без долгих околичностей сказал, что собирается создавать новое литературное объединение, главным образом из молодежи. Молодых поэтов не пускают в печать, не пускают в литературу, и они должны действовать.
Жена в разговоре не участвовала. Она подливала нам кофе, воду, ликер. Я исправно говорил „мерси“. Она хихикала: „Пажальс“. Жорка расхрабрился настолько, что сказал с ухмылочкой, внятно: „Мерси, товарищ“. Она долго смеялась этой замечательной шутке и повторяла: „Мехси, товахич… пажальс, камахад!“
Речи Тугана возбудили меня так, что я почти забыл об его экзотической подруге. Он стал расспрашивать нас. Выяснил, что я пишу стихи, главным образом по-русски, но пробую и по-украински, что Зоря по призванию критик, но может и прозу. Жора сказал, что пишет прозу и стихи. Это было для нас неожиданно. За ним числилась только одна строфа одной песни на мотив „Кирпичиков“: „Спирт разбавленный, спирт отравленный, и матросы, оставшись без мест, выпить в новую шли столовую, по дороге зайдя в „Спиртотрест“ …Песня нам нравилась, но некоторые критиканы утверждали, что слышали ее раньше, в других городах, куда еще не могло проникнуть литературное влияние Жоры.
Туган, глядя на свет через рюмочку, неторопливо говорил, что необходимо дружное товарищество, один за всех, все за одного, что они с Колей Шустовым приглядели еще несколько толковых хлопцев. Мы все должны перезнакомиться. И тогда соберемся, организуемся. Он заставит правление дома Блакитного выделить нам комнату и один день в неделю для регулярных заседаний. Есть уже „связи“ в редакциях.
— Проявим себя и получим в „Харьковском пролетарии“ страничку раз, а то и два в месяц. Через год можно будет и о коллективном сборнике подумать, даже о журнале. Название для организации мы с Николаем предлагаем: „Союз молодых“ или „Союз Юности“. Это и по-украински звучит неплохо: „Спiлка молодi“.
В эти часы я внятно ощутил: вот он, вождь, за которым можно идти в литературу, в подполье, на баррикады…
Больше Туган не приглашал нас к себе. Мы встречались в доме Блакитного. Его неизменно сопровождал Коля Шустов. Либо весело говорливый „под шафе“, либо унылый, с похмелья. Они познакомили нас еще с несколькими парнями, профшкольцами, безработными и молодыми рабочими. Представляли их: „поэт… прозаик… критик.“ Туган при каждой встрече говорил, что в следующий раз состоится наше „учредительное собрание“. Необходимо только, чтобы нас было не меньше 20 человек.
Однажды он небрежно, между прочим, сказал: „Нова Генерация“ наконец-то решилась напечатать мои вирши, можете поглядеть во втором номере.“
Мне очень хотелось, чтобы стихи понравились. Они были напечатаны „лесенкой“. Точь в точь, как у Маяковского, и у наших футуристов — Шурупия, Семенко.
…Знаю
неминучi
картини:
Треба
танки
ковать.
Хочу
нiтроглiцерином
Набити
своi
слова.
Побачуть в карьерi скаженному
Шабель
червоный туман.
Усмiшки коней Буденного,
Чекiста
чорний наган…
Крикнув крiзь
Нью-Йорк,
Вiдень,
Париж,
Стамбул,
Кельн
Слово
лiвому рiдне,
Косоокий монгол Ленiн…
Шустов говорил, что таких стихов на Украине еще не слыхали. „Маяковский позавидует. Тычина спрятаться может“. Мне было неловко, но я никак не мог восхититься. И почему Ленин — монгол?