Клер Эчерли - Элиза, или Настоящая жизнь
— Ты видел, что ты наделал?
На желтой краске остался широкий темный след. Мюстафа, еще не отрезвевший, вцепился в ворот его спецовки.
— Попробуй скажи мастеру, я тебя поймаю у выхода, вспорю тебе брюхо и напьюсь твоей крови.
Тот побледнел. Он поверил. Арезки схватил Мюстафу и, толкая его к машине, стал ему что–то яростно выговаривать. Мюстафа отошел и, насвистывая, взялся за свои уплотнители.
Медленно возобновилась работа. У нас еще оставалось несколько минут, чтоб посидеть в машине перед тем, как мы пустимся в свое неизменное путешествие по конвейеру.
Круг незаметно сужался. Враждебнее становились взгляды. Наладчик вовсе перестал со мной здороваться. Доба холодно протягивал руку. В раздевалке, где я так ни с кем и не сблизилась, меня встречали молчанием, любопытными взглядами, к которым я относилась с повышенной чувствительностью.
Оставались считанные островки, где я могла двигаться, не принимая мер предосторожности. Я перебирала тех, кто еще не знает: Жиль, профорг, моя соседка по шкафу — водитель кары, которая не завтракала в раздевалке, несколько женщин из инструментального. С ними мне было легко, меня охватывал прилив симпатии к ним, благодарности. И когда на одном из таких безопасных островков я ловила слишком пристальный взгляд, смесь иронии, недоверия, любопытства и презрения, у меня почва ускользала из–под ног, я терялась.
Диди была безжалостна. Она называла меня Айшей и, едва войдя в раздевалку, принималась по–идиотски хлопать в ладоши, напевая: «Алла! Алла!» Приходилось отвечать на ее выходки смехом.
Арезки сказал мне как–то вечером, когда мы заговорили об этом:
— Что ты хочешь, некоторые убеждены в нашей сексуальной разнузданности, а наши, со своей стороны, видят во француженках чемпионок… изощренности. Есть такие, которые совокупляются именно поэтому. Я предпочитаю упредить тебя, что надежды часто оказываются обманутыми как с одной, так и с другой стороны. Легенды, знаешь ли…
Когда мы оставались наедине, он называл меня Хауа. Он произносил это слово, целуя меня.
Я никогда не спрашивала, что оно значит. Я предпочитала не знать, придумывать разные переводы.
Однажды, после обеда, часов в пять. Жиль сделал мне знак следовать за ним. Когда мы вышли за порог цеха, он мне сказал, чтоб я не пугалась: у Люсьена открылось кровохарканье; его отвезли в Бисетр, я могу сегодня же вечером посетить больницу.
Он предложил поехать вместе со мной. У нас с Арезки было назначено свидание. Я сказала, что вернусь в цех и закончу работу. Жиль удивился, но не возразил. Я подошла к Арезки. Я сообщила ему новость, несмотря на присутствие Бернье, сидевшего в глубине машины вместе с наладчиком. Арезки понял. Он сказал очень громко:
— Надеюсь, что завтра вы сообщите нам добрые новости.
Мы пили молча. Я знала, что Жиль станет меня расспрашивать. То был один из редких и опасных моментов, когда решается: быть или не быть дружбе. Меня мутило от запаха пива. Нужно было, однако, храбро пить. У Жиля, когда он наклонялся, чтоб зажечь сигарету, обнаруживалась маленькая лысина. Пиджак шел ему меньше, чем широкий белый халат, скрывавший толщину.
— Вы успокоились?
Он задавал мне этот вопрос в третий раз.
— Да, мосье, — сказала я.
И с благодарностью взглянула на него. Он дотронулся до моей руки.
— Вы были такая бледная в Бисетре.
— А ведь я привыкла к больницам. Я не нервничаю.
— Это не так уж серьезно.
Он пил торопливо, казалось, его мучит жажда.
— Мне очень нравится ваш брат.
— Вы один из немногих…
— Ну, почему немногих?
Он засмеялся.
— Неприятности в легких, это — не смертельно. У меня, когда я вернулся из Германии, легкие были совершенно дырявые. А посмотрите, каков я сейчас.
— Да, мосье, я знаю.
— Не говорите мне «мосье» на каждом слове!
Я тоже засмеялась и почувствовала себя лучше. Нужно было пить. Я отхлебнула большой глоток. Опорожнить стакан мне не удавалось.
— В нашей жизни есть что–то фарсовое, балаганное. Знаете песенку «Две сиротки», это про нас. В конце каждого куплета они оказываются в больнице. Иногда мне кажется, что земля вертится в одну сторону, а я и Люсьен — в противоположную, как эквилибристы в цирке.
Жиль допил свой стакан. Он смотрел в окно, затянутое нейлоном. Я догадывалась, что сказанное мною ему не понравилось.
— В определенном отношении это неплохо, — сказала он. — За него возьмутся, полечат его, он придет в себя. Это потребует нескольких месяцев. А там будет видно…
Официант проходил мимо. Жиль подозвал его. Я подумала, что надо кончать, уходить. Залпом выпила все, что оставалось в моем стакане.
— Еще кружку, — сказал Жиль. — А вы, Элиза?
Я согласилась, чтоб продлить этот вечер. У меня было желание говорить, как во время первой прогулки с Арезки. Хотелось рассказать все: прошлое, настоящее, наши тяготы и радости. И пусть бы он, выслушав, разобрался, дал совет.
Я описала Анну, Анри, Мари — Луизу; рассказала о расклейке плакатов по ночам, о собраниях, о красильном цехе, парилке; и о том, о чем только догадывалась: о выматывающих разговорах с Анной, бессонных ночах, отсутствии денег. Я подошла к сцене, разыгравшейся у ворот завода.
— Мне говорили, — сказал он. — На следующий день в столовой, когда я с ним поздоровался, он мне едва кивнул. Мы симпатизировали друг другу вначале. Он интересовал меня. Были у нас и стычки. Вы все относитесь к работе с отвращением. Я так не могу. Когда что–нибудь делаешь, нужно это делать хорошо. Вы халтурите, тяп–ляп. Причины понятны. Вы продаете свои руки, и не спорю, продаете по дешевке. Но уважайте свое дело, дело, к которому приложили руки не вы одни. Посмотрите на конвейер под определенным углом зрения, разве он не прекрасен?
Я возмутилась:
— А темп?
— Да, да. Тут я с вами, тут я сражаюсь за вас. А вы своей плохой работой выбиваете у меня из рук оружие.
— Мы работаем плохо, потому что у нас нет времени работать.
Я задыхалась. Стаканы с пивом стояли перед нами. Музыкальная машина повторяла: «Жюли, Жюли, русая Жюли».
— И как только вы дошли до такой жизни, вы оба? Никто не направлял вас, не советовал, не помогал? Вы идете по неправильному пути.
Я чувствовала, что сижу вся красная. Следовало сдержаться, дать Жилю высказаться. Он вспомнил мне о первых шагах Люсьена на заводе, о его наивности, перехлестах. Я все это знала. Он указал мне на его ошибки. Он не отрицал расизма рабочих, но винил в нем социальную механику, господствующую над людьми.
— Не будь бико, выдумали бы что–нибудь другое. Поймите, они самоутверждаются, глядя на арабов. Плюс невежество, бескультурье, страх перед всем, что на тебя не похоже, а тут еще война… Все это нужно выполоть постепенно, осторожно, нужна терпеливая работа, с наскоку, разом, анархическими действиями ничего не изменить.
Он не убедил меня. Я была заодно с братом, я одобряла все, что Жиль именовал перехлестами. Расхрабрившись от пива, я спросила Жиля, согласен ли он с решением партии, — мне казалось, что она выступает в алжирском вопросе не очень активно.
— Я за решения, которые взвешены, продуманы и обсуждены. Осторожность необходима. Есть люди, которые совершают революцию в собственных корыстных интересах, принимают в ней участие по причинам, о которых вслух не скажешь. Можете ли вы судить о том, кто действительно представляет эту революцию.
— Все те, у кого хватает отваги ее делать.
Он заглянул мне в глаза, так глубоко, что я отвернулась.
— Элиза, — сказал он.
— Да.
Он смотрел на меня доброжелательно.
— Вы должны прийти к нам, поверьте мне. В одиночку ничего не добьешься. Десять лет вы будете бунтовать, а потом, в один прекрасный день, покоритесь. Кто знает? Перейдете в другой лагерь… Помните, я ругал вас однажды за ваше отношение к пареньку, который на ребордах?
— Мюстафа? Помню. Я не отметила допущенный им брак.
— Я называю это… материализмом.
— Это моя жизненная позиция.
— Ее необходимо пересмотреть. Поговорите как–нибудь с Арезки, с тем, который ставит зеркала.
Значит, он был не в курсе.
— Я уже говорила с ним. И не раз.
— Они с вашим братом сначала ладили, но недолго.
Гул голосов вокруг нас, пиво, свободное течение нашего разговора — все толкало меня открыться. Я удержалась в последнюю секунду. Я произнесла: «Послушайте…», и вдруг ощутила, что, узнав, он посмотрит на меня по–иному. Решит: ну вот, очередная постельная история. Кто попытается меня понять? Кто захочет? Он, я, мы все слишком скоро выносили свое суждение. Мы хватались за первое попавшееся объяснение, потому что так было проще, потому что этого требовал въевшийся в нас конформизм.
— Послушайте…
— Да.