Инна Гофф - Юноша с перчаткой
— Прошу учесть: об этой радиограмме знают только трое в отряде, — сказал Лучников, закуривая. — Вы, я и радист…
— И все-таки вы пошли? А если бы…
— Что «если бы»? — Его зеленые глаза весело лучились навстречу Надиным. — Нет, вы еще не стали морячкой. Из этих «если бы» состоит вся наша служба. Мэй би ес, мэй би нот[1], как говорят англичане. Ждать ледокола, потом ждать у моря погоды, а потом всем кораблям зимовать в Архангельске, потому что на Сухоне кончится паводок и тогда по ней не пройти. Год стоять на приколе и ждать новой весны…
Он снял фуражку, провел рукой по волосам. Этот его жест был ей знаком. Была знакома и улыбка его, мягкая, чуть снисходительная. И эта ироническая складка возле губ.
«Как я мало знаю его! — подумала Надя. — И в то же время как хорошо я его знаю!.. Я видела его в море. Я знаю, какой он в трудную минуту, когда нужно принять опасное решение, и знаю в радости, когда опасность позади… Не самое ли это главное, что надо знать о человеке, о мужчине?»
Караван бросил якорь на рейде порта Архангельск. Засновали катера, перевозя на берег людей. С первым ушел на берег Лучников. Его уже ждали в управлении порта. Вместе с ним отбыл морской помощник Жук. Он покидал «Машук». В руках у него был маленький чемоданчик, брезентовый плащ под мышкой: было жарко. Сейчас на поезд — и в Ленинград, а там — дальнее плавание.
— Счастливо! — кивнул он Наде и покраснел.
И снова, как когда-то на Свири, Надя испытала чувство горечи расставания. Такое чувство бывает в поезде, когда вагон покидает сосед, с которым дружно проехал полдороги.
В Архангельске с «Машука» ушли морские механики и мотористы, рулевые и матросы — практиканты ленинградской мореходки. На смену им появились новые лица, прибывшие на корабль из Волжского пароходства. Новые матросы болтались по декам, осматривая корабль, заглядывали в салоны, курили на корме, поплевывая за борт.
— Можешь сойти на берег, погулять, — сказал Андрей. — Будем стоять четыре часа. Сейчас подойдет катер, скажу, чтоб тебя захватили…
— А ты? — спросила Надя.
— У меня дела. Народ новый прибыл, надо их устроить, то да се…
Он выглядел бодро и, видимо, чувствовал себя уверенно. Куда уверенней, чем в Вознесенье, перед выходом в Онежское. Лицо его было розово, крылья носа лоснились. Видно было, что он как следует отоспался, пока шли Белым морем.
Надя стала собираться на берег. Она достала легкое платье, белое, в мелких цветочках. Причесалась. Оглядев себя в зеркале, она нашла, что глаза у нее стали больше — может быть, после этой ночи — и что-то новое появилось в них. Она успела загореть на северном солнце, и белое платье резко оттеняло загар.
— Ну, вот я и на «товьсь», — сказала она вслух.
Она захватила сумку и деньги на случай, если придется что-нибудь купить, и спустилась на первый дек. Катер уже ждал ее. Позади стеклянной кабинки моториста стояли два новых матроса с мешками для провизии, старик Прямков и Мария Петровна — буфетчица. Мотор нетерпеливо тарахтел, и казалось, моторист с трудом сдерживает катер на месте. Темная Двина текла под ним со страшной быстротой.
— Думала, не прощусь с вами, — сказала Мария Петровна, когда Надя перебралась на катер и он, задрав нос, полетел по черной бесноватой воде. Пестрая шелковая косынка буфетчицы, как вымпел, трепыхалась на ее затылке. У ног ее стоял чемоданчик, чуть побольше того, что был у морского помощника.
Они простились на пристани, среди грохота лебедок, гудков автопогрузчиков, окриков шоферов.
— Не обижайтесь, если что не так, — сказала Мария Петровна. Она поставила чемодан на землю, по очереди пожала руки Наде и Прямкову и достала из кармана бумажку и огрызок карандаша. — Давайте я ваш адресок спишу… Мало ли что. Может, доведется когда написать, встретиться… Я их сколько, адресов этих, списывала! Которые тут же потеряю, а которые у меня дома в коробке лежат… От конфет такая, знаете? Вишня в шоколаде. Кавалер когда-то подарил…
Ярко накрашенные губы ее резко выделялись на морщинистом грубоватом лице, и только сейчас Надя по-настоящему поняла, как одинока эта женщина.
И еще Надя поняла, что не только ей знакомо щемящее чувство коротких встреч и скорых разлук. Вся жизнь этой женщины состоит из них, из недолгих дружб с необязательным продолжением. Не отсюда ли желание удержать эти уплывающие сквозь пальцы дружбы, это записывание адресов, которые ей никогда не пригодятся?
Прямков и Надя отправились в город вместе. Было приятно ступать по твердой земле, поросшей травой и вымощенной деревянными мостками.
Трамвай, который привез их в центр, дребезжал и подпрыгивал, словно шел не по рельсам, а прямо по булыжной мостовой. В магазинах было душно, пахло селедкой и лимонами.
Они прошли мимо театра, того самого, что был неудачно повернут к реке боком. Прямков предложил зайти на телеграф: он решил отправить домой телеграмму.
— А у вас… дети есть? — спросил он.
— Нет, — сказала Надя.
— Что же вы? Надо, надо. Пока молодые.
Надя не любила, когда ей задавали этот вопрос. Сначала Андрей не хотел детей, теперь и она думала: это к лучшему. Может быть, после слов свекра: «Роди-ка ты нам, дочь, еще одного Аникина».
Прямков стоял в очереди к телеграфному окошку, а она сидела в почтовом зале на деревянном диванчике. Здесь тоже было душно, пахло пылью, чернилами и мухами, погребенными на дне чернильниц.
Покончив с телеграфом, они еще походили по городу. Вдоль сквера с полотняных щитов смотрели лучшие люди города. Надя обратила внимание на портрет молодого белобрысого паренька с серьезной миной на курносом лице. Под портретом было написано: «Дояр колхоза „Первое мая“».
Каменные дома чередовались с деревянными. Наде запомнились закрытые балкончики во вторых этажах деревянных домов, резьба по наличникам, странно высокие, под самой крышей, окна.
А в общем город не понравился Наде. Ей показалось скучно жить здесь всегда, ходить в этот театр, повернутый боком к реке, покупать селедку и лимоны.
Впрочем, думала она, можно любить и этот город, если с ним что-то связано: впечатления детства, первый поцелуй, радость первых самостоятельных шагов. С некоторой ревностью смотрела она на аллейки в скверах под старыми тополями, на которых едва пробивались клейкие листья. Где, на какой из них сидел он — молодой, влюбленный — в густой темноте позднего вечера? Сидел не один и был счастлив, так счастлив, что не может забыть до сих пор.
— Посидим, — предложил Прямков.
И они сели на одну из этих скамеек, может быть, на ту самую. И ели мороженое — старик купил в соседнем ларьке.
9— Больше моря им не видать! — сказал Лучников. Он и Надя стояли на корме.
Корабли шли по Северной Двине, полноводной и более спокойной, чем в устье. Теперь хозяйничали в рубке речники. Лучников впервые сменил китель на черную сатиновую робу. Он отдыхал.
На палубе было жарко, настолько, что приходилось искать тень. После шести вечера жара сменилась мягким весенним теплом, и хорошо было стоять у перил и смотреть на крутые медно-красные берега, на церкви, над которыми, как журавлиные стайки, парили темные кресты. В пазухах красных глинистых склонов ярко зеленели елки, белые платки не растаявшего еще снега были разбросаны тут и там.
— А вот и шторм! — Лучников показал на длинные облака, тянувшиеся со стороны Белого моря. — Пожалуй, семь баллов будет. Вон, видите, облака перистые. Так и рвет оттуда. Не хотел бы я сейчас оказаться в Белом море…
— Теперь всё уже? — спросила Надя.
— Пока всё. Если в Опоках не сядем. Есть такое чертово местечко на Сухоне. Сейчас там вода падает, — тридцать сантиметров в сутки.
Лицо его было спокойно, чуть задумчиво и впервые за время пути выглядело усталым. А может быть, огорченным.
— Вас кто-нибудь ждет дома? — спросила она.
— Всех кто-нибудь да ждет. — Он устало улыбнулся ей. — Меня, например, мама…
Слово «мама» прозвучало у него неожиданно мягко, наивно, оно как-то не подходило для морского волка, каким он виделся Наде до сих пор.
— У меня хорошая мама, — повторил он.
— Вы живете в Москве?
— Да. И в то же время нет. Я бываю в Москве не больше трех месяцев в году. А то все время на Севере, на воде.
— И такая жизнь нравится вам?
— Чем она хуже всякой другой? — Он помолчал, глядя на крутые берега. — Знаете, Надя… — Он впервые назвал ее по имени. — Все зависит от того, что выбрать. Есть радости, и есть удовольствия. В спокойной, удобной жизни удовольствий, конечно, больше. Удовольствия делают жизнь человека приятной. Но живет человек все же для радостей, пусть даже редких. А радости, настоящие радости, для меня возможны только здесь.
— Я понимаю, — сказала Надя.
Они стояли рядом у перил. «Еще сутки или двое суток, — думала она, — и он уйдет навсегда из моей жизни. Уйдет, как ушел балтиец-лоцман на Свири, как ушли морской помощник Жук и буфетчица Мария Петровна». Оттого что он был рядом, так близко, у Нади слегка кружилась голова. Она не знала, что испытывает он, но ей всегда казалось, что такое чувство бывает только взаимным, как взаимно тяготение железа и магнита.