Ханс Плешински - Портрет Невидимого
Магия его картин питается предчувствиями, которые уместно назвать сейсмографическими. Предчувствия возникали у него благодаря врожденному чутью к духовным течениям, всегда — с самого начала нашей культуры и до настоящего времени — пытавшимся себя выразить именно в преобразованных формах. На почве, которая только кажется «нормальной», Энде воздвигает ни на что не похожие пространственные и ландшафтные конструкции. Утопии, порожденные строго упорядоченной фантазией. Его живопись соединяет те сферы бытия и те образы, которые в нашем зримом мире почти никогда не соприкасаются. С помощью скрытой от глаз алхимии художнику удается обходить стороной все нарочито эффектное; он даже готов заплатить за это отсутствием у его картин внешнего блеска. Элементы чуждого, гнетущего, раздражающего компенсируются за счет гармоничной композиции. Одна из задач Энде — восполнить дефицит магической интуиции в сегодняшнем мире. Он хочет свидетельствовать о том, что и наша современность мифологична. В автобиографических заметках Энде писал: «… Уже сама возможность передать что-либо живописными средствами казалась мне мистерией, внушала чувство благоговения». Проецируя сновидения в мир бодрствующего сознания, Энде выступал как последователь самых любимых своих художников — живописца Каспара Давида Фридриха и поэта Новалиса. Он вновь и вновь пытался заглянуть в другие, чуждые нам слои земли или подводные глубины. Круглое отверстие в земле, напоминающее зрачок, делает ясно видимым происходящее под поверхностью.[246] Энде прорубает новые шахты в тех рудниках подсознания, откуда мы добываем поэтические образы, а рудники эти носит в себе любой человек. Работы Энде противятся попыткам классификации, их трудно однозначно отнести к тому или иному направлению искусства XX века.
И вы тоже не должны их ни к чему относить. Я просто желаю вам получить удовольствие, пережить несколько загадочных мгновений — перед картиной со скользящим по небу конькобежцем,[247] перед людьми в барке, которые тщатся поймать Луну, перед «живыми мишенями». Благодарю за внимание.
Аплодисменты слушателей были для него необходимы, как воздух.
Михаэль Энде присутствовал только на открытии выставки в Цвиккау. Он, уже тогда очень больной человек, прошелся один по залу с работами своего отца. А вечером сидел за длинным столом в ресторане и спорил с другими гостями о предстоящей климатической катастрофе, о процессе уничтожения природы, который, как он считал, скорее ускоряется, нежели замедляется. От таких разговоров людям становилось не по себе, но к мнению знаменитого писателя они все-таки прислушивались.
Работники музеев предоставляли нам спальные места в своих квартирах. В тот первый раз мы с Фолькером завтракали у госпожи Луттер, за ее кухонным столом. Стол был украшен (вероятно, в нашу честь) букетом цветов. Возле плиты дочка хозяйки укладывала в ранец бутерброды.
— Нашей Янине скоро тринадцать.
— Кем ты, Янина, хочешь стать, когда вырастешь?
— Врачом или художником-модельером.
— Можно еще кофе?
— Пожалуйста. Посмотреть нашу выставку приедет чиновник из дрезденского министерства.
В Кемнице, городе ткачей, нам, как почетным гостям, разрешили посмотреть закрытый на ремонт Чулочный музей. Сама директорша с величайшей осторожностью расправила на руке старинный, расшитый стразами шелковый чулок — точно такой же, по ее словам, был найден в чемодане пассажирки с «Титаника».
— Ты, Фолькер, становишься невидимым. Нет, флуоресцентным. Мерцающим. Я могу представить тебя молодым, старым и вообще в любом возрасте.
— Так с ней всегда бывает, через какое-то время.
— С жизнью?
— С жизнью.
— Это и есть вечность?
Наступило лето. Память моя сопротивляется вытеснению. Я не знаю, какой объем прошлого допустимо хранить в себе или насколько обновленным и деятельным мне сейчас следует быть. Не знаю, как обрести другую радость, кроме той, что помнит о безднах, от которых не избавлен никто из нас. И разве я не возвращаю себе — постепенно — умение радоваться жизни, когда думаю, что целых двадцать три года был любим и научался все в большей мере воздавать любовью за эту любовь? Мы с Фолькером были по-настоящему близки, могли во всем положиться друг на друга. Если один опаздывал, пусть даже на час, другой его ждал. Я без чьей-либо помощи занимался погрузкой картин, когда мой друг больше не мог их поднимать.
В оставшихся после него бумагах нашлись все факсы, которые я когда-либо ему посылал: Как прошла выставка в Битигхайме-Биссингене?[248] Вернулся благополучно? Знаешь, что сказал однажды Жюльен Грин?[249]«Я пишу свои книги, чтобы понять, что в них написано». Были там и факсы с текстами моих эссе, из которых Фолькер вычеркивал словечки возможно, кажется, вероятно, которыми я злоупотреблял, желая смягчить категоричность высказываний.
В начале девяностых Фолькер перестал вести пространные дневники, довольствуясь теперь короткими записями:
19 февраля: болею.
20 февраля: болею…
21 февраля: болею. Читаю биографию Уорхола.
22 февраля: ел утку у Х.П., с хрустящей корочкой, фаршированную.
19 марта: Пфорцхайм, Дом Рейхлина[250]/ Общество искусств и ремесел, идеальное помещение для выставки Энде.
20 марта: Мне нужен компьютер.
22 марта: Был у врача. СПИД. Каталог выставки в Падерборне[251] Ужин с X. П.
О том, что он проходил медицинское обследование, и о полученных результатах Фолькер не проронил ни слова. Но поскольку позже я с этим врачом познакомился, мне нетрудно представить себе, как протекала беседа:
— Да, результат положительный… Сожалею.
— И как долго мне еще…?
— Медикаменты с каждым годом совершенствуются.
— Все в самом деле так скверно?
— У вас практически не осталось клеток-помощников. Курс лечения мы начнем немедленно.
— А побочные действия?
— В данный момент они значения не имеют.
— Но я должен работать!
— Для начала вы должны пережить это лето. Вы нуждаетесь в успокоительных?… Хотите, я дам вам адрес группы психологической поддержки?
— Я порой бываю забывчив. Так проявляется этот… одним словом, разложение мозга?
— Нет, ваш мозг мы тоже тестировали. И токсоплазмоз, если бы он наличествовал, определенно заметили бы. Сейчас у вас только две заботы: неукоснительно выполнять все мои предписания и не терять надежды.
— Вы разговариваете со мной как Фридрих Шиллер.
— Кто?! Неужели Шиллер так разговаривал?
— Он, господин доктор, всегда хотел только добра.
— Именно. Я тоже. Потому и прописал вам ингибиторы протеазы ВИЧ. План, как их принимать, мы откорректируем вместе. Фармацевтические инструкции с описаниями побочных действий вы лучше не читайте. Если произойдет что-то непредвиденное, сразу звоните мне, вот номер моего домашнего телефона.
— Я обречен на смерть.
— Как все мы. Но к вам это относится в первую очередь. Впрочем, и я, ваш лечащий врач, не буду жить вечно.
— Благодарю вас, доктор Воннегут. Значит, все-таки вирус…
— Вы должны его презирать. Жалко, конечно, времени. Но в нравственном смысле он — полное ничтожество.
— Может, вы и вправду родственник Шиллера…
— Посидите немного в приемной. Не хочу, чтобы вы сейчас оказались наедине с собой.
Ретровир, хивид, криксиван, инвираза, видекс, зерит… Ни одного из тех восемнадцати лекарств, что принимал, в разных комбинациях, Фолькер, я ни разу не видел в его квартире или во время наших совместных путешествий. Я не знаю, когда он их принимал. Болезнь, средства борьбы с ней он рассматривал как докуку и по возможности игнорировал, а лекарства наказывал, пряча их в выдвижной ящик. Странное наказание, но в каком-то смысле очень действенное.
Длящиеся неделями бронхиты, воспаления легких, тяжелые вторичные инфекции, переход на диету, в основном состоящую из приготовленных на пару овощей без всяких пряностей, — восемь лет наблюдал я эту борьбу, считался с настроениями своего друга, колебавшимися между надеждой и полным отказом от таковой, с самыми неожиданными желаниями.
Как он договаривался с собой, даже гадать не берусь. Ведь речь шла о конфликте между Сейчас и Ничто, абсолютным Ничто.
Но, к счастью, действовала еще и сила повседневности, сплавлявшая воедино лекарства, разговоры на улицах, планы, периодические ухудшения и улучшения самочувствия, репортерские оценки войны в Персидском заливе, большую выставку Сезанна в Тюбингене.
Вирус овладел только телом Фолькера. Думаю, что ему, вирусу, не удалось прогрызться сквозь слишком большой слой культуры. И все-таки однажды он почти вплотную приблизился к жизненному центру — в те дни, когда Фолькер, после операции на кишечнике, лежал в постели и непрерывно стонал.