Мишель Турнье - Метеоры
Наблюдая за Сэмом, я обнаруживаю одну из причин, объясняющих, по-видимому, культ животных в некоторых цивилизациях. Не то чтобы я делал из моего дворняги кумира, но я признаю, что от него исходит нечто успокоительное, умиротворяющее, его адаптация к внешнему миру просто заразительна. Животное являет нам завораживающее зрелище адекватности среде — немедленной, без усилий, данной с рождения. Примитивный человек, должно быть, завидовал силе, быстроте, ловкости, результативности животных, которых он видел, тогда как сам дрожал от холода под узкими шкурами, охотился оружием недальнобойным и неточным и передвигался единственно с помощью голых ног. Даже я замечаю легкость, с которой Сэм влился в мою жизнь, ту добродушную, счастливую и незатейливую философию, с которой он принимает все, и в том числе меня, что тоже не малая заслуга. Я замечаю, оцениваю, еще немного — и возьму его за образец.
Если хорошенько подумать, я уже испытал это чувство слегка завистливого восхищения, но то было в минуты слабости, и по отношению К гетеросексуалу и к обществу, в котором он родился. Он находит в нем, словно разложенные у подножья его колыбели, книги с картинками, которые совершат его сексуальное и эмоциональное воспитание, адрес борделя, где он лишится невинности, фотопортрет первой любовницы и будущей невесты с описанием свадебной церемонии, текстом брачного договора, застольных песен и т. д. Ему только и надо, что надевать одно за другим эти готовые платья, которые ему как раз впору, то ли потому, что скроены на него, то ли потому что он создан для них. Тогда как юный гомосексуалист пробуждается в пустыне, ощетинившейся колючими зарослями…
Так вот, эту роль чуда адаптации отныне в моей жизни играет не гетеросексуал, а псина, и насколько с большим умом и великодушием!
Сэм, добрый мой гений, ты доказываешь мне невероятную, неслыханную, чудесную вещь: с Александром Сюреном можно жить счастливо!
* * *Солнце встает над роанскими виноградниками, и их шпалеры против солнца кажутся армией черных скелетов. Вот здесь и рождается розовое винцо, затейливое, немного терпкое, которое тут пьют и которое прекрасно сочетается со здешним «серым веществом». Я оставил свою машину на Коломбарской меже, большой приземистой и глухой ферме, и пешком иду вверх по течению Удана. Эта довольно красивая местность, где я живу уже больше шести месяцев, стала мне привычна, и я не без досады думаю о том, что мне предстоит покинуть ее, когда я покончу с Чертовой ямой. Пять остальных площадок действуют сами по себе, слава богу, но нет никаких причин торчать здесь бесконечно. В Сент-Эскобиле — в пятидесяти километрах к югу от Парижа — мои сто гектаров отбросов, питаемые ежедневным парижским составом из тридцати пяти вагонов, наверняка нуждаются в чуть менее халатном присмотре, и бескрайняя свалка Мирамаса, куда Марсель вываливает свои бытовые отходы, также ждет моего визита. Прибыв в Роан, я радовался, ибо ставил палатку на целине и наслаждался восстановленным одиночеством. Роан был для меня снежной равниной, не оскверненной ничьим следом. Далековато мы от всего этого, и я уже окружен такой толпой, какой не знал никогда доселе. Эсташ и Даниэль, Сэм, а теперь еще эта Фабьенна — взломали дверь в мою жизнь, и я спрашиваю себя, как мне удастся распроститься с роанской землей и отряхнуть ее прах с моих подошв, а затем нагим и совершенно свободным начать новое приключение. Неужто гетеросексуальная слизь покрыла меня настолько, что я теперь не могу путешествовать, не таща за собой свиту?
Словно иллюстрируя мои мысли, навстречу мне скачут два всадника. Я узнаю Фабьенну и маленького конюха, у него такое распухшее лицо, что, наверное, шарахаются лошади. Она осаживает коня прямо передо мной и делает мне хлыстом знак, который по желанию можно интерпретировать как угрозу или приветствие.
— Я послала отряд в «Ослиный кабачок» резать колючую проволоку, — говорит она мне. — Вы оттуда?
Я угрюмо качаю головой, мне не нравятся ее мелкопоместные замашки. Но может быть, я уязвлен лишь потому, что вопрошаем конным, а сам — пешком? Возможно, дело и в этом, но еще и в том, что внезапно у меня с женщиной возникли отношения совершенно нового рода, для меня — обескураживающие.
В колледже нам, клинкам, случалось говорить между собой о женщинах. Мы обменивались фантастическими сведениями об их анатомии. Что живот их, обезображенный природой, заканчивается простым мохнатым треугольником, без видимого полового органа, это мы, конечно, знали, и такое прискорбное уродство достаточно оправдывало наше безразличие. Груди, так занимавшие наших гетеросексуальных товарищей, пользовались не большей симпатией в наших глазах. Мы слишком восхищались грудными мышцами мужчин, что образуют свод над пустотой грудной клетки и служат мотором, динамическим источником самого красивого из возможных жестов — обхвата, объятия, — и потому взирали с недоумением на дряблую и пухлявую карикатуру, которую составляет женская грудь. Но наше любопытство возбудилось и воображение заработало, когда нам сообщили, что этот половой орган, о скудости которого мы так сожалели, — сложнее, чем кажется, и состоит из двух вертикальных, расположенных друг над другом, устий, четыре губы которых — две большие и две малые — могут раскрываться, как лепестки цветка. И потом еще эта история с трубами — двумя трубами, — вполне способная заинтриговать поклонников Ганеша, — но скрытых, спрятанных, недоступных. Ну и пусть. Все это принадлежало для нас к области экзотики, и женское племя интриговало нас, но не занимало надолго, наподобие центральноамериканского племени бороро или готтентотов Юго-Западной Африки.
А теперь, значит, здесь, на роанской равнине, какая-то женщина берет на себя смелость вступать со мной в диалог, чей добродушно-наглый тон меня задевает, как смесь увлечения и раздражения. Увеличивает раздражение то, что эффект, произведенный на меня, наверняка рассчитан ею и иском. Я чувствую, что мною манипулируют.
Вот слева от меня здания Минардьера, предвещающие уже форезскую местность с ее высокими крышами с двумя водостоками, покрытыми каменной черепицей, и дымоходы с огромными трубами, возле каждого из которых обязательно пристроилась вентиляционная заглушка, как малыш прилепился к боку матери. Сэм ускоряет шаг, внезапно заинтересованный всем тем живым, пахучим, что предлагают окрестности фермы. Его веселье выражается в подпрыгивании на одной левой задней лапе, маленьком движении, придающем его шагу чуть комичную элегантность. К чему отрицать? Меня тоже притягивают эти натруженные и тучные дома, где люди и скот, объятые единым теплом, вместе дают приплод и злаки. Бег светил, круговорот времен года, течение работ и дней, менструальные циклы, отелы и роды, смерти и рождения — суть шестеренки одних больших часов, чье тиканье, должно быть, кажется очень спокойным, надежным, пока идет жизнь. Я же, бороздящий холмы отбросов и мечущий семя перед юношами, обречен на бесплодные жесты, на день сегодняшний — без вчера и без завтра, на вечное настоящее — пустынное и бессезонное…
Сэм, подлезший под ворота скотного двора, приползает назад, ниже травы, преследуемый двумя подлейшими дворнягами, воющими от ненависти и бешенства. Он льнет ко мне, и дворняги останавливаются, продолжая лаять, но все же на почтительном расстоянии. Инстинкт предупреждает их, что у Флеретты есть тайные чары, даже легкое прикосновение которых к левому боку или промеж глаз не пройдет даром. Пошли, Сэм, старина, запомни же раз и навсегда, что между этими сиднями и нами, прямостоящими, могут быть только отношения силы, иногда равновесия — нестабильного и опасного, но мира и тем более любви — никогда!
Я делаю крюк к югу, решая вернуться в «Ослиный кабачок», где Фабьенна со своей бригадой должна заниматься очисткой оврага от заполняющих его железных колючек. Тяжелая работа, я испытываю к ней любопытство и облегчение оттого, что она поручена не мне. Странная Фабьенна! Какую там она глубокую фразу сказала по поводу бытовых отходов? Ах да! «Когда подумаешь, как мягки отбросы…» — вздохнула она. Чертова баба! Мягкость широких, белых, привольно раскинувшихся холмов, где взлетают и парят при малейшем ветерке бумажки, словно бесплотные птицы, нежная земля, впитывающая шаги и все же не хранящая следов, — я думал, это мой личный секрет. У нее нашлись глаза, чтобы увидеть это! Неужели она тоже поняла, что речь идет о цивилизации, обращенной в прах, сведенной к первичным элементам, чьи функциональные связи друг с другом и с людьми — разорваны? Хранилище современной повседневной жизни, состоящее из предметов, негодных к использованию и вследствие того возведенных к некоему абсолюту? Место археологических раскопок, но очень особое, потому что речь идет об археологии настоящего, следовательно, имеющее прямую наследственную связь с сегодняшней цивилизацией? Общество определяется тем, что оно отвергает — и что немедленно становится абсолютом, — в частности, гомосексуалистами и бытовыми отбросами. Я снова вижу маленького конюха, которого с таким пылом стегала Фабьенна. Я уверен, что это девица, инстинкт не может меня обмануть. У Фабьенны есть чувство отбросов, потому что она лесбиянка? Видимо, так. Но я не могу побороть огромный скепсис в отношении женской гомосексуальности. Выражаясь алгебраическими терминами: