Инна Александрова - Свинг
К концу пятидесятых начали ускоренно восстанавливать город: снесли старые, разрушенные стены, стоявшие словно декорации, стали ремонтировать все, что можно было восстановить; на расчищенных площадях появлялось новое жилье. Строили, конечно, «хрущобы», но пока они были новенькими, все выглядело вполне пристойно. А главное — было куда разместить людей, которые все приезжали и приезжали: расширялась и расцветала рыбная промышленность. Это — без хвастовства — была твоя заслуга. Ты был всему голова.
Летом пятьдесят восьмого я окончила пединститут. Дети ходили в школу. Надо было думать о работе.
IV
В январе пятьдесят восьмого наш сосед Боря Диденко стал директором только что образованного книжного издательства. Меня он пригласил редактировать «рыбкину» литературу. Благодаря тебе, чтению и редактированию твоих докладов хорошо знала все, что делалось в рыбной промышленности области.
Боря Диденко был, конечно, необыкновенной личностью: во время войны горел в танке, руки ему слепили из «месива», где-то у самого сердца сидел осколок. Именно о таких, как он, Маргарита Алигер писала:
С пулей в сердце я живу на свете.
Мне еще не скоро умереть.
Снег идет.
Играют дети.
Можно плакать,
Можно песни петь.
Он, слава Богу, дожил до семидесяти и трудился, трудился, трудился…
Всех «рыбных» авторов поставлял ты. Советовал, из кого надо вытряхнуть все возможное и помочь написать небольшую книжку. Конечно, писала, литературно обрабатывала я. Это был нелегкий труд, но мне нравилось.
Вскоре Борис стал подсовывать и «художественных» авторов, то есть тех, кто считал себя писателями. Среди калининградских журналистов и литераторов были по-настоящему талантливые люди: Сергей Вьюгин и Валентин Ершов. Вьюгин был постарше, Ершов — лет на восемнадцать моложе.
Судьба Вьюгина была неординарной: в тридцать седьмом его, молодого физика, посадили по пятьдесят восьмой. Статья, как известно, политическая. Отсидев в Норильске до пятьдесят четвертого года, под вьюги и метели, начал писать и писал хорошо, умно, часто — по тем временам — остро, и опусы его приходилось пробивать. Делал это, конечно, директор — Борис, но всю доказательную базу готовила я. Слава Богу, почти всегда удавалось найти компромисс.
Валя Ершов, молодой, горячий, ударялся в некоторую эротику. Этого приходилось самой сдерживать: в те годы голые зады через цензуру пройти не могли. А цензура была.
Уже говорила: в пединституте самым любимым преподавателем был Александр Николаевич Шрамм. Насколько был почитаем в своей служебной деятельности, настолько несчастлив в личной жизни. Жена его — Александра Ивановна, моя ровесница, — была, как потом оказалось, больным человеком, но умным, образованным. У нее была какой-то особой формы шизофрения, выражавшаяся в сексуальных вывихах: мать двоих девочек, она, когда работала в вечерней школе, могла сбежать со своим учеником в какой-то украинский городок и жить там полгода. Александра преподавала русский и литературу. Язык чувствовала превосходно.
Когда после полугодовой отлучки вернулась, в школах ей было запрещено работать. Облоно бдило. Александр Николаевич был измучен, и я попросила Бориса взять Александру редактором в издательство. Но и тут на нее мужики клюнули: пожилой уже Вьюгин и молодой Ершов. И была при закрытых дверях на моих глазах потасовка. Смешно и… противно.
В годы, когда стал ты секретарем обкома, часто приходилось бывать на приемах. Косметики никогда никакой не употребляла, но голова, то есть волосы, всегда были в порядке. Появилось несколько элегантных платьев, в которых было не стыдно показаться на людях. На одном из приемов однажды танцевала с самим Рокоссовским. Мужчина — очень красивый и танцевал отменно. Вообще на этих приемах мы с тобой никогда не «держались за руку». Ты приглашал дам, был весел и любезен. Меня тоже кто-нибудь подхватывал. Правда, если кавалер был неприятен, я сразу же пряталась за твою спину.
Отношения твои с сослуживцами всегда были дружественными, но не близкими, как с Карташовым. Ты хорошо чувствовал людей и старался не наступать им на мозоли. У тебя были прекрасные товарищи — Боря Диденко, Саша Илов, Левочка Шур.
Весной шестьдесят четвертого Машенька окончила школу с золотой медалью. У нее были серьезные намерения — поступить в Бауманское на спецфакультет, где когда-то учился ты. Мне казалось это слишком трудным для девушки, но Мария всегда была самостоятельной: хочу — буду. И поступила. Без всяких блатов. Девчонка была способной.
Летом шестьдесят девятого впервые по санаторной путевке поехали в Мисхор. Поехали втроем — с Митей. Санаторий располагался среди камней, фуникулера к морю не было. Приходилось спускаться и подниматься, выворачивая ноги. На троих дали одну комнату с лоджией. Я спала на раскладушке. А еще пристроилось к нам семейство Бруштейнов. Бруштейн был секретарем ЦК компартии Израиля. Было ему под пятьдесят, говорил только на идиш, иврите и немецком. Я с ним общалась на немецком, который знала плохо, но все-таки знала. Бруштейн был из богатой семьи. Его жена Мати, молодая женщина, немного знала по-русски: родом была из Словении. Маленькой дочке Фиме было всего шесть лет. Она влюбилась в нашего Митьку и гонялась за ним повсюду. Мати, да и сам Бруштейн очень боялись войны и все просили пересказывать, что пишут в свежих газетах. Однажды во время экскурсии, Бруштейн увидел, как работают, дробя камни кувалдами, женщины в оранжевых жилетах — дорожные строители. Очень удивился, почему так тяжело трудятся женщины. Я объяснила, что у нас все, вся экономика держится на женщинах. И если бы не женщины — в войну пропали бы. Мужики почти все сразу были перебиты: ими очень бездарно руководили. А теперь, после войны, оставшиеся устраиваются начальниками и куда полегче. Женщины вкалывают нечеловечески. Объяснила, что во время войны сама работала физически — и у станка, и шоферила. Он вытаращил глаза.
В семьдесят первом — Митенька уже окончил рыбный институт и ходил механиком в море, а Маша, выйдя замуж за парня из своей студенческой группы и распределившись в Подмосковье, жила отдельно — впервые вдвоем поехали в Друскенинкай в отпуск. Мне посоветовали попить тамошней водички.
Господи! Как же без устали мы бродили! Обошли, кажется, все уголки городка, но чаще всего заходили в католический собор и, протянув усталые ноги, с замиранием сердца слушали орган. Ты говорил: «Лида, почему так возвышающе торжественна католическая музыка? Почему, когда здесь сижу, мне кажется, что сердце, душа улетают куда-то ввысь?»
Такого полного счастья, как в то друскенинкайское лето, не испытывала никогда, а что-то, что — непонятно, носилось уже над нами. Чем лучше шли у тебя дела, тем жестче, агрессивнее становился первый — Шаповалов. Мы не понимали, что ему нужно, а друг Левочка Шур все повторял: «Миша, Миша, как же ты не видишь, что ты среди них — белая ворона». Это действительно было так. Ты, никогда никому не делавший худого и считавший, что и тебя никто понапрасну не обидит, не видел, что проделывал первый…
Тебя любили люди. Любили за то, что ты их любил, жалел и всегда, когда мог, помогал. Особенно хорошо удавалось тебе спасать от алкоголя: мужики после бесед с тобой тет-а-тет почему-то переставали пить. Одумается такой, очухается и видит: нет ничего родней семьи. Благодарили. А еще ты лихо раздавал деньги — из собственного кармана, конечно.
Помню такой случай. Дождливая ноябрьская ночь. Звонок в дверь. Передо мной простоволосая женщина в кое-как застегнутом пальтишке. Плачет-рыдает: умирает в больнице ее дитя, ее мальчик. Врачи сказали: помочь может только Радин. Тебе удается дозвониться в Москву, и уже на следующий день на санитарном самолете прилетает бригада врачей с необходимыми лекарствами. Малыш спасен. Такие вещи, конечно, быстро разносились по городу. Или еще. Был в городе пединститут. В пединституте завкафедрой Захаров. Кафедра философии. Захаров — человек умный, самостоятельный — где-то перебежал дорожку первому секретарю. Что-то сказал, что тому не понравилось. Кафедры марксизма-ленинизма, философии под особым надзором обкома. Тиранили и третировали Захарова по-страшному. Как только не придирались. В сталинские времена посадили бы непременно, но теперь обстоятельства были другие, а люди оставались теми же. В общем, зуботычинам не было счету. Ты уважал Захарова. Придумал какую-то командировку в Волгоград и взял его с собой. Представил тамошнему партийному начальству, и Захарова пригласили профессором в местный институт. Помог с обменом квартиры. Так поступал ты, защищая людей.
Шаповалов же людей ненавидел. Он их, как говорят теперь, в упор не видел. Любил власть и только власть, а ничто так не рождает злодейства, как жажда власти.