Елена Скульская - Мраморный лебедь
Это все теперь, через пятьдесят-то лет-то.
Он наклонялся над ней, беременной, живот уже был большой, муравей тяжело поднимался по нему с песчинкой, бабочка оживленно копалась в пупке; живот можно было закидать морошкой или клюквой и прикрыть мхом, и он бы казался в этой болотистой местности кочкой; только вот перепрыгивая с кочки на кочку над табачной жвачкой топи, нельзя было наступать именно на этот живот. Она спала в летнем болотистом лесу, затянутом гамаками паутины, спала, а он, сладко замирая, судорожно сглатывая, дрожа от возбуждения, переворачивал ее животом вниз, в мох, и вдавливал ее лицо в набухающую влагой губчатую зелень, пока не переламывался толстый стебель шеи и последний пузырек не вспрыгивал на мох из воды. Невыносимый ужас любви длился в нем и длился, пока она не просыпалась.
Она просыпалась, но еще долго лежала, видя из-под ресниц, как он смотрит на нее сквозь близорукую росу, и незаметно левой рукой нашаривала заточку, которая лежала у нее рядом с животом на толстом сухом одеяле, медленно впитывающем болотную ржавчину. Он смотрел ей в лицо, она спокойно перекладывала заточку в правую руку, приподнималась и точно, как стоматолог, вонзала острие ему в сердце, будто это больной зуб и нужно высверлить, выковырять из него, из сердца, все гнилое и разложившееся. И этот миг предельной, счастливой жути стукал ее саму по сердцу ножкой ребенка в животе.
Они шли медленно домой, облепленные мхом и листьями брусники, пили чай и шинковали капусту и морковь, чтобы заквасить. Он мыл под краном камень для гнета, вынимал его из раковины и, чтобы убрать вспотевшую прядь, залепившую глаз, отпускал одну руку, и камень падал у ее ноги, чуть-чуть не достав, разбивая планку паркета. Тогда он брал с огня чайник и лил не в чашку, а ей на ногу, которой она болтала в блестящем чулочке; и волдыри не могли прорваться сквозь нейлон, чулок плавился и врастал в бугры ожога; они надевали ей на ногу его ботинок и так волоклись в травмпункт, если только она не успевала вытолкнуть его в окно, когда он пытался поймать занавеску, вылетевшую на сквозняке на свободу из клетки: он жалел занавеску, как птицу, родившуюся в неволе, которой никогда не лежать на облаке, даже перед грозой.
Урок послушания
– Света, никогда не думала, что в таких местах делают ремонт. Смотри, ведра с краской, и лесенка, и обои нарезаны.
– Пусть.
– Нет, ну это же морг, что тут красить, куда они обои наклеят?
– Он обещал, что мы проживем вместе еще лет тридцать, а сам возьми и умри.
– Никому нельзя верить, Света, никому… Как пахнет краской!
– Он умер на третьем этаже, а лифт доехал до четырнадцатого.
– Ты говорила.
– Вошел, нажал на нашу четырнадцатую кнопку и умер на третьем этаже, а лифт доехал до четырнадцатого.
– Света, человек перенес инсульт, что ты от него хочешь?
– После инсульта у него половина тела стала куриной.
– Ты говорила.
– Бройлерной. И ходил, припадая на окорочок. И все время называл меня сукой, все время.
– Света, надо жить. Даже в морге пахнет свежей краской.
– И вот врач говорит: что бы он ни делал, не давай повода. А в магазине в этот день пакетики специально были бракованные. Я беру пакетик, он молчит, я молчу совершенно, и он молчит, я не знала, что пакетики бракованные, я думала, что ногтем я разъединю края пакетика, я молчу, а он больше не мог терпеть: «Чтоб ты сдохла, сука!» И ушел домой. Вошел в лифт…
– Значит, ты его убила, Света?
– Потому что он меня обманул. Он обещал, что мы проживем вместе еще лет тридцать, а сам возьми и умри…
Петя Клюквер и Миша Корчемкин
К концу школы стало ясно, что экзамен по химии я не сдам, не сдам, кстати, и по физике и по математике. Тогда наша классная руководительница сказала, что принесет мне на химию шпаргалку, пусть я спокойно вытяну билет, а она узнает его номер и аккуратно напишет с помощью знатоков ответы. Так и поступили. Лариса Дмитриевна Арсентьева вошла в экзаменационную комнату и вытащила из крошечного кармашка своего костюмчика джерси многократно сложенный огромный лист для сочинений, на нем, ее крупным каллиграфическим почерком был выполнен химический отчет.
Городская комиссия, наблюдавшая за экзаменом, моментально нас поймала, что называется, за руку, разоблачила и предложила мне покинуть экзамен и вернуться осенью на переэкзаменовку. Лариса Дмитриевна страстно отбивала меня, доказывая, что я не могу нести ответственность за ее антипедагогическое поведение. Мне дали второй шанс – другой билет. Лариса Дмитриевна придумала новый план: золотой медалист Миша Корчемкин должен был войти в класс и изложить на выдвижной доске весь мой билет, потом должен был доску передвинуть и на освободившейся стороне ответить на вопросы своего билета.
И Миша, рискуя золотой медалью, так и поступил. Глядя на загадочные формулы, выведенные им на доске, я не могла произнести ни слова, но тут наша учительница по химии Лариса Ефимовна Гаймонсен, высоко ценившая мои литературные способности, укорила членов комиссии:
– Девочка только что пережила такое тяжелое потрясение, давайте оставим ее в покое, ведь написано всё совершенно правильно.
– Тогда – тройка, – предложил, поколебавшись, председатель комиссии.
– Согласны! – закричали мы с учительницей.
А моя Лариса Дмитриевна уже сидела в кабинете физики и предлагала свою помощь в проведении экзамена, мол, класс беспокойный, она поможет. Предложение было холодно отвергнуто, история со шпаргалкой уже разнеслась по школе. Но все-таки Лариса Дмитриевна исхитрилась пометить билет № 24 крохотным крестиком. И я его зазубрила как стих; я пропела его, как соловей на рассвете… На математике мне помог наш учитель Пал Палыч, милый пьющий человек, тайно влюбленный в мою подружку Тамару Бычкову. На выпуском вечере он упал перед ней на колени и сознался в своем чувстве; это признание прозвучало под лестницей в гардеробе, куда на беду спустилась директор. Тамара не успела ответить ему ни отказом, ни взаимностью, когда он прижался лбом к ее коленкам, прикрытым белым пышным платьем, зато директор отреагировала моментально и выгнала Пал Палыча из школы.
Петя Клюквер уверял, что Пал Палыч является выдающимся борцом за социализм с человеческим лицом и просто спутал это лицо с коленками Тамары Бычковой, вследствие чего был вынужден поплатиться за свою политическую близорукость.
С Петей, необыкновенно артистичным, ярким, обладавшим упоительным цыганским тенором, уже в девятом классе заведшим себе богатую и элегантную любовницу лет сорока, мы были ведущими школьных веселых вечеров – «Искорок». Петя собирался поступать на отделение оперетты, обожал поэзию – от просто напросто Тредиаковского до Исикавы Такубоку; кричал и даже замахивался на тех, кто не может понять, чем метод Вахтангова отличается от мейерхольдовского и оба они от Питр Бруковского; пародировал на вечеринках Эдуарда Хиля и Муслима Магомаева, был весел, щедр; с чуть-чуть излишне выпуклыми, вставными глазами. Готовил в театральный Петю профессиональный актер, руководитель Народного театра. Петина мама (семья была благополучна и состоятельна) отнесла актеру значительную сумму, чтобы тот уговорил Петю отказаться от актерской стези. Руководитель Народного театра по фамилии Сапого должен был сказать с горькой убежденностью профессионала, что у Пети нет способностей, что он не годится для сцены, что он, к несчастью, совершенно бездарен.
Есть суммы, от которых невозможно отказаться!
Петя сдался моментально (много ли нужно талантливому человеку!). И согласился поступать на экономический. И прожил разнообразно и вполне содержательно до пятидесяти лет. И вот на его пятидесятилетии, смеясь, как это было принято у наших мам, его родительница рассказала о том, как ловко она отвадила Петю от сцены.
И Петина жизнь оборвалась. То есть он продолжал жить, но ничто уже не могло его утешить. Он занимался религией и геополитикой, он воспитывал собачек и детей, он вел монашеский образ жизни и сеял свое семя по миру, он удочерял проституток и перечислял сбережения в госпитали для инвалидов чеченских кампаний, он доказывал, что евреи спровоцировали Гитлера на Вторую мировую войну, чтобы устроить геноцид своего народа и поделить награбленное…
Вот он кричит покорным чадам:
– Если вы хотите достичь стройности и красоты фигуры, то идете в тренажерный зал, а куда вы идете, чтобы возвыситься духом? Я вас спрашиваю, куда вы идете?! В церковь, вашу мать, в церковь вы идете! Все акафист прочли? Молчать! Акафист Иисусу Сладчайшему. Хором! Возбранный Воеводо и Господи, ада победителю… Есть ад?! Я вас спрашиваю, есть ад?!
– Ну так ведь никто ведь точно… – тянет кто-нибудь из осмелевших детей.
– Отвечаю! – взвизгивает и подпрыгивает Петя, и ноги его могли бы изящно, на манер ножниц, чиркнуть по воздуху и отлететь немного вбок, как бывает в оперетте, но поздно, поздно, только вставные глаза почти выкатываются из коробочек да сердце глухо бьется недалеко от крестильного креста.