Меша Селимович - Избранное
— Нет, я так не шел.
— Это в моей памяти. То, что было, может быть, стерлось, только это сохранилось.
— Красиво. Красивее, чем на самом деле. Или нет. В каком-то сиянии, говоришь. На широком поле…— шепчет он в дурмане, а потом смотрит на меня, ищет себя в моих словах, свою далекую славу на моих устах.
Он думает, что я слагаю песнь о его храбрости, а я жалею его.
И не могу больше.
— Рад я, что увидел тебя,— сказал я, прощаясь.
— Подожди.
Трудно ему отпустить меня, я тот долгожданный, кто знает, я свидетель того, что не умирают воспоминания, я подтверждение того, что от него осталась не только тень, моя память извлекает его из долгого забвения, является наградой за ожидание.
Одни слова, а настроения разные. И мое и его — из одного источника, для него счастье в том, что для меня печаль. Все равно, и моему и его — тысяча лет. И больше. Не стоит заниматься этим.
— Я должен идти.
— Подожди. Муфтий здесь, дома. Иди, если это для тебя важно. Скажи, что я впустил тебя. Нет. Скажи, что он сам позвал тебя.
— Он не звал меня. Я пришел сам.
— Знаю. Скажи так: ты просил меня прийти. У него столько дел, что он не вспомнит. А если спросит обо мне и тебе будет удобно, расскажи, что знаешь. Про это, прошлое.
Я думал, что муфтия не будет, сожалел об этом, но сейчас успокоился. Мне стало почти легко оттого, что пришлось отложить. И вдруг все внезапно переменилось, и то, чего я желал, должно случиться. Я стоял взволнованный и растерянный. Меня не удивило, что Кара-Заим попросил рассказать о себе, я жалел о том, что он так быстро отказался от своего предложения сослаться на него. Погруженный в мысли о самом себе, о сиянии, о геройской битве, он предложил мне свою защиту. И отступил в ту минуту, когда вспомнил, что все это далекое прошлое. Вспыхнул и сгорел в одно мгновение. На его изрубленном лице еще мерцал отблеск счастья, вызванного тем, что было, и таилась робкая неуверенность от того, что осталось сейчас. Всегда ли сталкивались в нем два времени, во всем различные и неодолимые, и ни от одного ему не уйти.
И пока он шептался с каким-то человеком у входа в дом, я смятенно думал о том, что лишился его жалкой поддержки и столь же не уверен, как и он. Сокрушенно ждали мы помощи друг от друга, не очень надеясь на себя. Вместе мы являли собой две половины одной немощи, чтоб затеплилась слабая надежда. Он сохранял эту надежду, но она стоила столько же, сколько и моя, утраченная.
Человек вышел из дому и знаком или беззвучным словом объяснил что-то Кара-Заиму, тот махнул мне: я помог тебе, давай! И, ни слова не говоря, указал на дверь, теперь это означало: входи, может быть, будет хорошо. Но все это я заметил мимоходом, расплывчато, довольно смутно перед глазами промелькнуло корявое лимонное дерево возле дома и еще более корявая пальма, с трудом пережившая нашу тяжелую зиму, она дремала теперь, подобно больному, на весеннем солнышке. Не помню, ни куда я шел, ни какие люди сопровождали меня взглядами, все мои мысли были сосредоточены на первом слове, которое я скажу. Первое слово! Оно как оружие, как щит. Все зависит от него, не потому, что оно что-то объяснит, но потому, что меня оставит мужество, если оно окажется неудачным, оно сделает меня смешным и по нему обо мне составят мнение. Невероятно, сколько слов перебрал я в мозгу, и удивительно — все они хотели быть произнесенными первыми. Я было подумал, что произошло нарушение в работе мозга, какое-то потрясение, оно все разрушало, оставляя после себя хаос и бессмыслицу. И пока я шел этим проходом, который остался в сознании узким и темным, в голове мелькали слова, от высокопарных заклинаний до ругательств. Я даже не в состоянии записать все то, что пыталось вырваться наружу в эту первую встречу, на этой первой аудиенции. Мне трудно объяснить это неистовство, все казалось настолько непостижимым, неужели это я, это мой мозг изобретал тогда, беснуясь и измываясь над всем разумным. Просто сам сатана вселился в меня и внушал мне столь недостойные и безобразные слова, толкал меня на столь смешные и недостойные поступки, что я онемел от потрясения. Зачем это обрушилось на меня именно в ту минуту, когда так необходима максимальная сосредоточенность! Но ведь находит такое, когда совсем не ждешь, когда тебе совсем не до этого. И вот я, серьезный, уравновешенный человек, шел к муфтию и хотел назвать его антиохийской козой — откуда могло прийти мне в голову, нет, это настоящее грешное дьявольское наваждение. Оставь меня, божий отступник! — угрожал я, тем самым распаляя его еще больше.
Меня смутили почему-то южные растения перед домом в деревянных ящиках-гробиках: пальма и лимон. Я знал, что муфтий родом из Антиохии, нашего языка не знает, но где эта Антиохия, в какой земле, на каком языке там говорят, этого я никак не мог вспомнить.
К счастью, первое слово не понадобилось, не нужно было ничего говорить, и делать ничего не нужно было.
В комнате, куда меня ввели, муфтий играл в шахматы с человеком, которого прежде я никогда не видел. Собственно говоря, игра была завершена или прервана, вначале я не понимал, что происходит, меня это не касалось, а незнакомый человек нездоровой полноты, с усталой, привычно льстивой усмешкой соглашался со всем, упорно поворачивая голову ко мне, словно желая отвлечь от себя внимание муфтия. Наверняка он желал мне успехов во всех моих делах, только бы муфтий меня заметил.
Однако муфтий долго не желал замечать, что кто-то вошел в комнату (хотя он должен был разрешить, чтоб меня впустили), и не ответил на мое приветствие.
Всю зиму он тосковал в жарко натопленных комнатах, напуганный суровыми холодами, которые развешивали по крышам длинные сосульки, по всей вероятности, с изумлением смотрел на них, измученный, пожелтевший, как и его южные растения, что едва дотянули до весны. Сидя спиной к окну, закутавшись в кафтан на меху, он отогревался на солнышке, изнывая в своей угрюмости.
Оба тучные, различаемые лишь неодинаковыми по форме жировыми складками, бесцветные, помятые, блеклые от комнатного воздуха, они словно с самой осени сидели над этим черным столиком эбенового дерева и шахматными фигурками слоновой кости.
Сначала сердито, а потом все мягче, все ленивее муфтий в чем-то упрекал своего партнера, а тот со всем соглашался. Странное впечатление производили эти вопросы, утверждения и ответы муфтия. Мне с трудом удалось уловить в них какой-то смысл.
— Что-то не в порядке.
— Вижу.
— Ничего ты не видишь.
— Что-то не в порядке.
— Все время у меня было лучше.
— Знаю.
— Что ты знаешь?
— Где-то я сделал неверный ход.
— Почему тогда я проигрываю?
— Ничего мне не ясно.
— Наверняка ты где-то сделал неверный ход.
— Наверняка я сделал неверный ход.
— Откуда твой конь оказался здесь?
— Вот здесь ошибка. Я не мог попасть сюда.
— Тогда шах.
— Верно. Вот и шейх пришел.
— Почему ты не смотришь? Не могу я все видеть.
— Обычно со мной такое не случается.
— Если конь здесь, я его беру, да? Я его беру. Беру. Его.
— И мат.
— Какой шейх?
Человек обрадованно указал на меня, и муфтий повернулся. Лицо его было изжелта-серым, дряблым, с тяжелыми мешками под глазами. Не вставая, он спросил:
— Ты в шахматы играешь?
— Плохо.
— Чего тебе?
— Ты сказал, чтоб я пришел. Я хотел поговорить с тобой.
— Я сказал? Да, да. Кому? Как на улице?
— Солнышко. Жарко.
— Зимой тоже так говорили: не холодно. Зимы всегда такие лютые?
— Почти всегда.
— Ужасная страна.
— Человек привыкает.
— Скучная страна. В шахматы играешь?
Полный человек проговорил шепотом:
— Не играет, он сказал уже.
— А чего ему нужно?
— Какая-то просьба у него.
— Кто он такой?
Я сказал, кто я, что я в беде и ищу справедливости и что, кроме него, никто не даст мне ее.
Муфтий посмотрел на своего наперсника, не скрывая скуки, почти с отчаянием.
Где я ошибся?
Он встал, посмотрел вправо, влево, словно ища, куда бы сбежать, и прошелся по комнате, аккуратно ступая по солнечным пятнам. Потом остановился и, о чем-то задумавшись, грустно посмотрел на меня.
— Разговаривал я об этом с главным муллой Стамбула. Я любил с ним беседовать изредка, не потому что он умный, умные люди могут оказаться на редкость скучными, но он умел удивить, сказать что-нибудь такое неожиданное, что ошеломляло, понимаешь, Малик,— наверняка не понимаешь! — поэтому и хотелось слушать его и отвечать ему. Человеческие знания скромны, говорил он. Поэтому умный человек не может жить тем, что знает. Но я хотел чего-то иного… О чем я говорил?
— О главном мулле Стамбула,— сказал Малик.
— Нет. О справедливости. Справедливость, сказал он однажды, мы думаем, будто знаем, что это такое. А нет ничего более неопределенного. Она может быть законом, местью, невежеством, несправедливостью. Все зависит от точки зрения. Я ответил…