Михаил Чулаки - У Пяти углов
Да, фразы, сказанные про Надю, показались оскорбительными. И хотя закончила Красотка снова хорошо, но эти две-три фразы испортили впечатление. Вольт ясно увидел, что Красотка Инна — злая. Да, красивая, да, похожая на Женю Евтушенко, но злая.
Наверное, не нужно было возражать, неуместно сейчас, но Вольт не удержался:
— Нет, жена у меня хорошая. И никакая не инопланетянка. Я — может быть, но не она.
160
И Верная Кариатида — вот езятая душа! — подхватила:
— Очень хорошая! Что-то в ней такое есть! Я-то чувствую сразу. Я, как собака, людей чувствую сразу.
Вот и Верная Кариатида подтверждает. Да, грустно получилось. Надя сама виновата, но все равно грустно.
Крамер сделал небрежное движение, как бы отмахнувшись от умствовавшей Красотки Инны:
— За любовь, мастер, остальное — чешуя. Вилли Штек взглянул на Крамера и взял мандолину.
Она как-то так устроена, что мелодия извлекается из нее сама, без усилия, словно уже заложена в инструмент заранее, а костяшка в пальцах — вроде ключа, отпирающего готовую музыку.
Вилли Штек, небрежно, не отлепляя от губ папиросу, освобождал плавный неаполитанский напев — и все вокруг затихало. В какой-то момент он слегка кивнул Крамеру, и тот вступил:
Тиритомба, тиритомба, Тиритомба — неужели это сон?
Пусть в других компаниях шепчут под гитару, а Саша Крамер поет по-настоящему!
Тиритомба, тиритомба, Тиритомба — я влюблен!
Пожалуй, во всем мире Вольт больше всего завидует голосу, наполненному певческому голосу, хорошему мужскому баритону! Ему казалось, что когда поешь вот так, вкладывая все дыхание, во всю силу груди, наступает такое полное освобождение души, такое восторженное состояние, какое недостижимо никаким другим способом. Ради этой особенной полноты дыхания, называемой пением, он согласился бы и на банальные слова, вернее, не замечал бы их банальности:
Не пугайся, не пугайся этой песни
И не прячься средь толпы.
Белой розой, белой розой ты прелест:
Но зачем тебг шипы?
Тиритомба…
Или правильнее: «белой розы ты прелестней»? Неважно! Лишь бы звучало нечто среднепоэтическое: «розы-морозы… любовь-вновь» — в любом порядке, в любых падежах!
А от неаполитанской «Тиритомбы» Крамер перекинулся о «Муромский лес». Здесь слова все-таки имеют значение. И непонятное Вольту значение. Непонятное и неприятное: что за сочувствие разбойнику, зарезавшему купцов? Что за оправдание: «Я ль виноват, что тебя, черноокую, больше чем душу люблю?!»
А Крамер выпевал своим поставленным голосом и, кажется, вполне одобрял слова. Вольт не выдержал и спросил:
— А ты тоже зарежешь ради своей черноокой Татьяны?
Крамер засмеялся:
— Вряд ли, мастер. Куда мне. Не те времена. Сказано было почти что с сожалением о тех временах — вот что противно!
Штек заиграл было что-то следующее, но Крамер показал на горло и стал наливать себе рюмку.
— Ну давай, мастер, за любовь. Вот и поют все о том же — и наши, и итальянцы. Остальное — чешуя. За те времена, когда любили по-настоящему!
Вольт отодвинул свою рюмку с квасом. Но Крамер не успел обидеться или заспорить — все стали вылезать из-за стола.
Гость стоял под открытой форточкой и курил. Кстати, многие другие курили прямо за столом — Вольт уж не обращал внимания, — так что киношник, оказывается, прилично воспитан.
Вольт подошел:
— Можно вас занять на несколько минут?
— Да-да, конечно. Курите?
Гость протянул сигареты с самым добродушным видом. Если он и был обижен за отказ выдать Стефу на поругание, то не подавал виду.
— Нет, не курю. — Чуть было Вольт не отвлекся на небольшую проповедь, но удержался. — Скажите, пожалуйста, в том фильме, который вы будете снимать, наверное, есть конфликт? Новаторы и консерваторы, бескорыстные ученые и карьеристы?
— Да уж не без этого.
Гость отвечал довольно сдержанно, опасаясь, по-видимому, подвоха.
— Вы знаете, у нас здесь как раз разыгрывается конфликт по всем правилам. Ваша соседка за столом, Вера Щуко, она неплохой ученый, хотя у нее и не глубокомысленный вид. И здесь сейчас хотят воспользоваться ее работами, но не включить ее в авторский коллектив монографии. — (Загозорил-то как казенно: «в авторский коллектив»!) — У вас в сценарии нет ли чего-нибудь подобного?
— Ну, прямо такого — нет.
— А если сделать? Чтобы не только наши стены, но и наша нормальная жизнь. Полный реализм. Сейчас, я слышал, ценится симбиоз художественного с документальным — вот и получилась бы почти документалистика! Полная узнаваемость!
Вольт поставил себя в положение просителя и получил ответ с самой снисходительной улыбкой:
— Ну, так легко сценарии не переделываются. Это, знаете ли, мучительный процесс — написание сценария. Вынашивание и высиживание.
Как хотите. Но все-таки подумайте. Живой конфликт из жизни.
Вольт отошел. Ему было досадно. И чего полез? Тем более что сам он кино не переносит — и вдруг понадеялся, что киношники помогут. Вот и получил.
С удивлением он увидел, что Веринька в углу разговаривает с Хорунжим. Вольт ради нее высказывал заведующему лабораторией правду в глаза, а она мило беседует, словно ничего не случилось! Что говорит Хорунжий, не разобрать, но доносились отеческие интонации. Вот-вот обнимет Вериньку за плечи.
А на столе между тем произошла большая перемена: убрали недоеденные закуски и поставили сладкое. Явилось и желе, ради которого Красотка Инна все выгребала из морозильника.
Когда снова уселись, Хорунжий провозгласил: Ну а теперь по-нашему будем петь, по-простому!
И, не дожидаясь аккомпанемента, затянул басом: Наверх вы, товарищи, все по местам…
Это уже определенный градус — когда «Варяг». Тут уж слова — все! И вот сила искусства: ведь ничего такого не было, но «не думали, братцы, мы с вами вчера, что нынче умрем под волнами!» — и все уверены, что и вправду братцы добровольно ушли на дно! Не любит Вольт «Варяга», очень не любит! Кажется, он один и молчал средь шумного хора — но не случайно. А чтобы чем-то отвлечься, да и рот занять, Вольт ел и ел маленькой ложечкой то самое желе. Кстати, оно оказалось очень приятным — какого-то необычного терпкого вкуса.
После «Варяга» грянули «Из-за острова ка стрежень!..»— значит, уже дошли до порядочного градуса. Никогда Вольт не мог понять, в чем широта души, в чем здесь удаль, зачем выбрасывать за борт несчастную княжну, что за странный подарок Волге от донского казака? Когда-то он высказался об этом, но на него восстали дамы. «Тут нельзя анализировать, надо чувствовать», — сказала Красотка Инна, а Веринька добавила мечтательно: «Когда такая рука обнимет, потом все равно!» Может быть, ей тоже все равно, что ее выбрасывают из монографии, лишь бы нашлась мощная рука, обняла… (Мощная рука сейчас понимается совсем в другом смысле, но Веринька-то мечтает о естественной первобытной мощи…)
Хорунжий выпевал с полным удовольствием, перекрикивая хор:
Что ж вы, черти, приуныли…
словно сам чувствовал себя в этот миг удалым атаманом.
Вольт тогда после спора специально разузнал: ничего такого не было, клевета сплошная на Разина, но почему-то привилось, почему-то низкопробная стилизация конца прошлого века сделалась чуть ли не лучшим выражением широкой и загадочной славянской души, а уж народной песней стала точно! Почему такой плохой вкус у народа?!
— Вот так вот, мастер, за любовь! С любовью — хоть за борт. В надлежащую волну!
Крамер был совсем уж хорош — вот-вот рухнет лицом в желе.
И все-таки Вольту захотелось объяснить именно Крамеру, что ничего такого не было, неповинных княжон Разин за борт не выбрасывал, — но вдруг он с удивлением заметил в себе странную нечеткость мыслей. Такое. когда-то бывало с ним, когда он еще слегка вынизал иногда. Но сейчас-то он не пил! Переработался, что ли? Странно.
И сразу же пришла в голову идея, которую, как всегда, необходимо было срочно высказать. Правда, высказывалась ока как-то нечетко.
— А ты знаешь, почему люди набираются, надираются, балдеют? Короче, почему алкоголизм? Потому что не хотят быть в своем обычном пошлом состоянии, хотят необычного. Жаждут! Понимаешь, очень ценное стремление, может быть, врожденный инстинкт, ну вроде как инстинкт любопытства: тяга к необычному, стремление подняться над собой! Хороший инстинкт, но удовлетворяется порочным способом. Люди исказили полезный инстинкт. Но в основе — желание быть сильнее, умнее, инстинктивная тяга к антропомаксимологии! — Последнее слово, такое привычное, он выговорил с трудом. — Тяга к максимологии, а на деле получается наоборот: антропоминимология. Хоть такую науку открывай. Вряд ли Крамер сейчас оценил идею.
— За любовь, мастер, остальное — чешуя. Любовь-то и поднимает, или, как ты говоришь…