Нелли Маратова - Наследницы Белкина
Согрин поежился, отгоняя неприятную мысль о том, что Татьяна за эти годы запросто могла стать мертвой. Умереть. Умереть она обещала тридцать лет назад, говорила: «Я жить все равно не буду!» Согрин очень надеялся на Бога, с которым у него сложились неплохие отношения, что он, Бог, внимательно наблюдал за Татьяной все эти годы и что Татьяна благодаря высокому присмотру все-таки осталась живой. Согрин полагал, что Татьяна не слишком располнела, хотя, если честно, ему было все равно. Картина важнее рамы.
Согрин повторил эту фразу вслух и почувствовал, как зажигается в нем радость, похожая на белые звездочки бенгальских огней. Два дня!
Он не пытался найти Татьяну раньше, чтобы не скостить ненароком срок. Легкие следы Татьяны скрывались в тридцатилетием прошлом, она обещала уехать из города, звонила Согрину, приезжала к нему в мастерскую — он бросал трубку, не открывал двери, иначе было нельзя. Татьяна — не понимала, искала его снова, уговаривала, умоляла и потом, отчаявшись, начала сдаваться, уходить, умирать.
…Впервые они встретились в оперном театре, где Согрин навещал совсем другую даму — «Кровавую Мэри». Далекий от музыки художник (а Согрин тогда всерьез считал себя художником) услышал от друзей, что в буфете оперного театра вечерами продают коктейль из водки с томатным соком. Билет в оперу стоил в те годы рубль, коктейль обходился совсем в смешную, копеечную сумму. Дешевле, чем в кабаке, и закуску никто не навязывал.
Визиты в оперу стали привычкой, и в тот вечер Согрин, как водится, даже и не собирался входить в зал, откуда неслись торжествующие или — в зависимости от того, кто и как слушает, — скорбные звуки увертюры.
Он тихо поглощал «Мэри», пока буфетчица Света строила ему глазки — в большей степени автоматически, чем от души. Света была девушка видная, место в жизни нагрела себе теплое, а что Согрин? Деньгами не пахло, пиджачок сидел скверно, тянул линию плеч влево и вверх, да еще и водку клиент хлестал с отчаянным удовольствием — Света часто видела такое удовольствие в глазах родного папаши, алкоголика в третьем поколении. Так что Согрин девушку не интересовал, разве только в научных целях — появления в буфете очень походили на признание. Еще пара спектаклей, и позовет в кино, как пить дать. Света вздыхала, давала пить, Согрин тянул красную водку, разглядывал рисунок на линолеуме — черные тонкие линии, мутные синие ромбы.
В зале спорили скрипки и голоса, затянутые в синие френчи контролерши с длинными свитками программок наперевес в антрактах шагали по фойе медленно и ладно, как декоративный караул.
Согрин не был готов к появлению Татьяны, но она все равно появилась. Не в буфете, правда, а на сцене. Хитровертая судьба плела косицу из людских жизней. Прядочка сюда, прядочка сюда, давай, внуча, ленточку. Лента наглаженная, атласная, пахнет раскаленным утюгом. Татьяна каждое утро, забирая волосы в хвост, вспоминала бабушкину присказку.
Согрин вытряс в рот последние капли коктейля, проглотил кислую ледышку, уткнулся расслабленным взглядом в своего директора Потапова и его жену в красном платье. Красном, как коктейль. Встречаться с ними, вполне безобидными, кстати, людьми, Согрину не захотелось, и он вышмыгнул из буфета. Потапов сосредоточенно выбирал пирожные, красное платье сверлило взглядом Свету.
А бабка-контролер строго сказала Согрину:
— Мы после третьего не пускаем!
Согрин начал объяснять, что выпил всего два, но потом разобрался — бабка имеет в виду звонки, театральные звонки, от которых школьники, насильственно загнанные в культурную среду, покрывались привычной испариной. Спасла Согрина — как обычно — искренность. Он, как кинжалом, любого мог зарезать этой своей искренностью. И некоторых даже зарезал.
— Оглянитесь и увидите моего начальника, — принялся врать Согрин, — заметит пьянство, будет беда. Утром — фаза раскаяния, позор, осуждение руководства.
Выговор с занесением в личную карточку, лишат премии, дадут отпуск в ноябре. А если в зале — все в порядке, приобщаюсь к искусству. Высокая музыка, все такое…
За углом показалось красное платье с Потаповым. Потапов незаметно вытирал липкие пальцы о брючину, красное платье осмысляло прическу буфетчицы.
— Он? — качнула головой бабка. — Ладно, горемыка, заходи.
Добрая, открыла двери. И ослепший в тьме зала Согрин прозревал, бессмысленно разглядывая хор крестьянских девушек. И увидел Татьяну.
Наш оперный театр — город, с улицами и домами, законами и правилами. Невидимый крепостной ров отсекает театр от города, так же как видимый занавес — сцену от публики. Высокогорный замок, в который не смогут попасть даже те, кто собирался взять его штурмом. Ворота — на запор, мост — поднять, раскаленное масло — приготовить.
Тридцать лет назад здание театра было выкрашено голубой краской. Согрину нравился старый наряд театра, новый казался ему слишком блеклым. Словно театр поседел, как поседел сам Согрин. Словно он побледнел в декорациях новой жизни, что безжалостно перемешали в городе все краски: как будто рехнувшийся художник сложил небесный вивианит с орселью неоновых вывесок, смешал бланфикс снега с грязной выхлопной сепией. Согрин давно не думал о себе как о художнике, и только краски мучили его сильно, как в юности. Краски-демоны. Являлись без всякого желания Согрина, возникали не в осенней листве и небесах, а в воздухе, из пустоты. Дар, доставшийся Согрину, не превратился в талант, и к старости от него уцелели только обрывки. Неровные полосы красок на ладони. Подтекающая, плачущая палитра. Дар не радовал Согрина, а мучил его — как будто он носил груз, горб, тяжесть без всякой надежды однажды ее сбросить.
Согрин изменился. Город изменился еще сильнее. Крикливые машины — «раньше их столько не было», брюзжал Согрин. Яркие, разухабистые рекламы предлагали Согрину купить модную технику, открыть накопительный счет в банке и отправиться в тур к далеким островам. Согрин остановился в своем развитии потребителя. Ему все это было неинтересно.
Ему надо было найти Татьяну.
Глава 2. Искатели жемчуга
— Где я найду вам Татьяну? — нервничал главный режиссер, мужчина выцветший и хмурый, с созвездиями мелких ссадин на лысине.
Главный дирижер Голубев с чувством болезненного наслаждения разглядывал эти ссадины, представлял, как коллега бьется головой об острые углы полок и разверстые дверцы шкафчиков, силой возвращал себя к теме разговора — бесполезного разговора. Голубев все решил, спектакль никуда не годится, надо срочно искать другую Татьяну. Мартынова не вытягивает, новый сезон прекрасно это показал. И потом, Мартынова не нравится Леде, что еще хуже. Спорить с Ледой дирижер Голубев не стал бы, даже если бы та вознамерилась поджечь театр. Неважно, что режиссер ярится, от него ничего не зависит.
Голубев улыбнулся, не в силах оторвать взгляд от одной особенно крупной ссадины на вражеской лысине.
Последняя привязанность дирижера, статная и кучерявая Леда Лебедь, была ведущим меццо-сопрано в нашем театре.
«Золотое Руно», — ворчала супруга дирижера, дама образованная и терпеливая, бывшая балерина Наталья Кирилловна. За долгое время жизни в театре Наталья Кирилловна свыклась с ее превратностями, и очередную влюбленность мужа воспринимала с пониманием и некоторой радостью. Люди устают друг от друга, особенно в браке, а тут — извините-подвиньтесь — речь идет об искусстве, где свежая кровь требуется в ежедневном режиме (будто на станции переливания), и переживания творца должны обновляться регулярно, как костюмы для старых спектаклей.
Очередная пассия дирижера в глазах театра была не столько телом, сколько тельцом, жертвой, принесенной на алтарь искусства. Одна — за всех, очень удобно. И если жертве удавалось при этом устоять на ногах да еще и получить привилегии и козырные партии, театр начинал уважать ее и верить — она вправду молодец. А не просто романтическая свиристелка.
Леда Лебедь была молодец. Она ловко взяла маэстро в оборот, закрутила проводами своих кудряшек («Горгона», — еще так ворчала Наталья Кирилловна) и стянула крепким узлом — не вырвешься. Маэстро зачарованно смотрел на Ледины спиральные локоны и думал, что она не надевает париков. Любашу только поет в парике, кудри не ложатся в образ.
— Лебеди-голуби, птичник, прости Господи, — стонал главный режиссер по дороге к себе в кабинет. — Эта еще сразу и Леда, и Лебедь. Полный набор.
Но не на ту напал, если бы посмел напасть. Не стоило и думать презрительно по поводу Леды: она же Наина, она же Гедвига, она же Кармен и четыре раза в год Церлина. И если бы Леда смогла спеть Татьяну, она, будьте спокойны, ее спела бы.
Некоторые певицы с легкостью отбрасывают уточнение «меццо» и поют выше всяких границ и похвал, но вот Леде, к сожалению, таких виражей было не исполнить, при малейшей попытке замахнуться на недоступную партию она начинала пропускать ноты, выпадала из тесситуры, злилась и… возвращалась к Любаше с Кармен. Что в принципе ничем не хуже Татьяны и Виолетты.