Иван Зорин - Дом
Вспомнив про свои страхи, Яков Кац закусил губу.
− Этот страх смерти, небытия, которое я никак не могу вообразить, сопровождает меня всю жизнь, как проклятие. Одно из проклятий жизни. Мне лишь на мгновенье удаётся представить, что всё это вокруг меня — и цветы, и солнце, и весёлый смех из окна − пребудет вечно, а меня не станет, как тут же покрываюсь холодным потом. «Чего о смерти думать, всё равно не избежать», − отвечают мне, когда я завожу об этом речь. Или прячутся за слова: «Когда я есть, смерти нет, когда она есть, меня нет». Но я вижу, что им страшно, может быть, больше, чем мне, они не допускают даже мысли о том, что навсегда исчезнут, как не понимают этого дети или животные Они погружаются в работу, которую ненавидят, и семью, которая висит на плечах, припечатывая к земле. А другое считают ненормальным, странным, от того, кто живёт иначе, держатся подальше, как от зачумлённого. Мы все неизлечимы, почему же на земле не установится братство, величайшее из братств, − братство смертников? А мы придумали бомбы, ракеты, будто и так не умрём! Мы придумали их, сами не зная зачем! Я был искренним, а меня осмеивали, и я научился молчать о главном, говоря о пустяках. А когда напивался, не выдерживал: «Отвечайте, зачем живёте!» Я много прочитал. Ещё больше забыл. Потому что все книги направлены на одно: «Забыть! Забыть!» В них рассказывают о дальних странах, чужих людях, об их прошлом и будущем, но какое отношение это имеет ко мне? И зачем это знать, если не знаешь главного?»
Исмаил Кац поднял голову. Яков, не отрываясь, смотрел на дядю, открывшегося с неожиданной стороны, и хотел уже поделиться своими страхами.
− Ты, что же, под графа Толстого косишь? − вмешался бармен, распускавший уши, как паруса.
Исмаил Кац замялся.
− Опять входит в моду… Невольно подражаешь… Но форма не отменяет содержания… Бывает, от страха умирают, а я от страха живу, верчусь целыми днями, чтобы забыться… − И вдруг расхохотался: − Ну, раскусил, раскусил: заказали письмо в психоаналитический журнал. И заплатили хорошо.
− Кац везде хорошо, − усмехнулся бармен.
− А таким, как ты, везде плохо! − огрызнулся Исмаил.
Но про журнал он выдумал на ходу, наведя перед встречей справки о Якове, решил, что к нему будет легче подступиться, если обсудить его фобии, и разыграл весь спектакль.
− Не забывай, что и ты Кац, − уговаривал он племянника, по-собачьи заглядывая в глаза. — А про пиар-агентство не заморачивайся, дал же Господь заповеди, значит, не хотел всё пускать на самотёк.
Яков недоумённо взглянул, не понимая, куда он клонит.
− Сейчас объясню, − перехватил тот его взгляд. — Думаешь, иметь собственное мнение — роскошь? Ничего подобного! Болезнь, хуже СПИДа! Корень всех несчастий! Вот мы, как боги, и даём готовые рецепты, избавляя от этой тяжести.
Исмаил Кац ухмыльнулся, и Яков вдруг увидел в нём Людвига Циммермановича Фера, точильщика ножей.
А дядя, обкладывая как волка, заходил уже с другой стороны.
− Этот дом проклят, мало в нём твой отец настрадался?
Яков промолчал.
− А как бабку с дедом чуть не зарезали, знаешь?
Яков кивнул.
− Мать приёмная рассказала? Мы же ничего о тебе не знали, думаешь, бросили бы?
− Чего ж теперь?
− Сгнить хочешь? Мира не повидать? Это же дыра!
− Это моя Родина.
− Родина? А знаешь, как твой отец говорил? «Какая разница, где жить, главное — с кем». Ну, поедем?
− Куда? В психушку? Как отец? Так, она и здесь есть.
И, поднявшись, Яков сухо откланялся.
«Хоть позвони!» − сунул ему визитку Исмаил. Разжав на улице вспотевший кулак, Яков прочитал: «Лю. Ци. Фер». Он скомкал визитку и, как змею, швырнул в урну. Исмаил Кац заказал ещё пива, пристально глядя на усатого бармена, а, расплатившись, не удержался: «И за что ты нас не любишь?»
А Яков Кац после отъезда Исмаила зачастил в подвал «катать» шары, с математической точностью вычисляя удары, разбрасывающие их по лузам, так что бильярдисты прозвали его Академиком.
Саша Чирина, не поладив с кровным сыном, всю заботу отдала приёмному: холила его, лелеяла, чтобы по прошествии лет превратиться для него в Крысу. К этому времени Яков Кац совершенно облысеет, прикованный своим страхом, будет по-прежнему жить с приёмной матерью в одной квартире и, поменяв двух жён-близняшек, дочерей Авессалома, будет скрашивать одиночество с единственным «другом».
«Из своего времени, как из платья, не выпрыгнуть, из него даже носа не показать!» − будет думать Александра Мартемьяновна, которую язык уже не повернётся назвать Сашей Чирина. Вокруг всё поменяется, и жильцы, как Молчаливая, будут говорить на языке, которого она не поймет. Но будет грешить не на себя, а на испорченное, с дефектом время, считая, что в сутках стало не двадцать четыре часа, а гораздо меньше, раз они пролетают, как стрижи за окном. Раньше она успевала за это время сменить трёх любовников, насолив каждому из них и каждого приголубив, а теперь, едва проснувшись, уже снова стелила постель. Александра Мартемьяновна растолстеет, точно приобретёт слоновую болезнь, и ей придётся выбросить все платья. Идя по стопам Изольды, она окунётся в немощи, которые будет носить, как ордена, в квартире запахнет лекарствами, всюду заблестят стеклянные пузырьки с ватой над цветными драже. Теперь она без осуждения будет вспоминать привычку своего мужа опрокидывать на ночь стакан вина и незаметно для себя пристрастится к спиртосодержащим каплям, уверяя себя, что пьёт их из-за больного сердца, будет искать в них забвение. «Молодость изучает мир, старость − свои болезни, − глядя на приемную мать, будет думать Яков Кац. — Но и то, и другое непостижимо». Вдобавок ко всем причудам Александра Мартемьяновна станет вегетарианкой, питаясь одними морковными котлетами, приправленными травой. «Ослица! − буркнет раз Яков, глядя с какой неукоснительной последовательностью она поглощает разложенную на тарелки зелень. — И такая же упрямая!» После университета Яков устроится в ту же самую школу, где учился, преподавателем математики, словно доказывая, что время не стоит на месте, а бегает по кругу, и ему, глядя на парту, за которой сидел, покажется, будто ещё не раздавался последний звонок, не было выпускного вечера, и он никуда не уходил, изучая дроби, граничные условия и уравнения, среди которых не будет главного — того, что описывает жизнь. По прошествии лет Яков Кац превратится в крепкого, статного мужчину с пухлым животом, пронзительными чёрными глазами и носом, напоминающим извозчика, дремлющего на козлах, но страхи его не отпустят. Из-за них он быстро женится, ещё быстрее разведётся, а, когда ему принесут новорождённого сына, распеленав, для того чтобы усилить его радость демонстрацией мужского атрибута, похожего на индюшачий клюв с соплями, будет смотреть с нескрываемым отвращением, как смотрела на него когда-то его мать, и вместо умиления его охватит непреодолимое желание раздавить это беззащитное существо, как мокрицу, которое пройдёт только, когда сын, закончив школу, станет способным дать отпор. Умирая от собственной бесчувственности, Александра Мартемьяновна будет провоцировать его на ссоры, устраивая сцены, будет с плачем заламывать руки: «Ах, зачем я тебя только взяла!», чтобы потом жаловаться на сыновнюю неблагодарность и, закрывшись в комнате, как удав, переваривать обиду. Её лицемерие станет искренним, она будет по-своему приспосабливаться к тому, к чему приспособиться невозможно − к бездушному миру, в котором не делятся даже мыслями. А возвратившись раз домой, она не поверит ушам, когда услышит голоса, доносящиеся из комнаты приёмного сына.
— Хочется жить другим.
— А мне просто хочется жить!
— Любить жизнь может только наивный.
— Это у меня от отца. «Как себя чувствуете?» — склонился над ним врач. «Отлично!» — улыбнулся он. И умер. Зато мать уже восьмой десяток при смерти.
— Не любишь её?
— Крысу?
— Крысу?!
— Конечно, изворотливая, гадкая, а чуть в угол — укусит. И злоба торчит, как иглы дикобраза.
— У меня дед был такой. Даст подзатыльник, а сам ржёт: «Тяжело в ученье — легко в мученье!» А бабка говорила, это от большой любви.
— В Крысе меня с университета всё раздражало: и выцветший фартук, и зализанные назад волосы, и нарочитая ласковость. Интегралы считаю, а сам мечтаю ей зубы пересчитать.
— Ну да, ты же математик.
— Поневоле. Из-под палки учился, чуть дверь скрипнет — в комок сжимался. А наградой — клубничное варенье, будто нужны мне совместные чаепития! Видеть слащавую улыбку, всезнайство, глаза без тени сомнения!
— Да, детство не прощает. Может, и дед мой озлобился, что сирота? Прадеда-то Первая Мировая ранила, Вторая — добила. Перед атакой он нацарапал на клочке бумаги, что видел сон, как тот снаряд опять разорвался и его опять осколками посекло… Письмо с похоронкой прислали.