Джонатан Эймс - Проснитесь, сэр!
Необычайно интересно и увлекательно, хотя меня пронзила озабоченная интуитивная дрожь, ибо в самую ночь совершения преступления я почти соблазнился или, скорей, Бобьен меня почти соблазнила.
– Она страшно расстроена, – сообщил Маррин всему столу в целом. – По-моему, собирается доложить доктору Хиббену. Мне бы этого не хотелось. Просто чья-то глупая и безумная шутка.
– Наверняка какого-то видеохудожника, – заключил старик поэт, лауреат Пулитцеровской премии, с изящным носом, по фамилии Кеннет. То есть это поэта фамилия, а не носа. Насколько мне известно, нос его не имел ни фамилии, ни имени, хотя был, безусловно, красивым, элегантным, вроде Дориана Грея – гораздо моложе остальных черт лица, почти близнец по форме и выразительности носу Питера О'Тула в «Лоуренсе Аравийском», который, пожалуй, можно назвать величайшим мужским носом в истории кинематографа.
– Тем более что писателю не придет в голову оставлять копию тапочек, – продолжал Кеннет. – Записку – возможно, но не вырезку из бумаги.
– По-моему, писатели умеют обращаться с ножницами, – заметила Джун Гринберг с пылавшими на солнце медными волосами.
– Может быть, композитор. Они очень склонны к проказам, – вставил крепкий прыщавый, морщинистый скульптор лет пятидесяти пяти по имени Дон, работавший только со сталью и примечательно потерявший фалангу большого пальца.
Другая порция сплетен касалась любовников Криса и Люка, которых я вчера вечером видел целующимися на стуле, похожем на трон. Вновь суммирую:
Питая друг к другу всепоглощающую страсть, Крис с Люком более или менее стали жить вместе, расстелив на полу в комнате Криса два односпальных матраса. Это весьма возмутило обслуживающий персонал, состоявший главным образом из старых саратогских матрон, не привыкших к любовным связям между мужчинами и, возможно, вынужденных выбирать из мусорных корзинок использованные презервативы. Нынче утром чаша их терпения поистине переполнилась, когда в мусорном баке позади конторы была найдена простыня. Само по себе уже плохо – выброшенная простыня стоит денег, которые пришлось потратить бесприбыльной организации, – а в этой еще и зияла огромная прожженная дыра. Поскольку на всех простынях стоит штамп с номером комнаты, сразу выяснилось, что инкриминирующее доказательство происходит из комнаты Криса. Поэтому две уборщицы пришли с утра пораньше к Маррину с уведомлением, что намерены доложить о прожженной простыне.
По моему предположению, они обратились к нему потому, что если колония – нечто вроде тюрьмы, то Маррин – «встречающий» – является наиболее уважаемым заключенным, и обслуживающий персонал – нечто вроде тюремной охраны – первым делом сообщает ему о возможных проблемах. Администрация Колонии Роз больше всего боялась пожара – усадьба представляла собой старую пороховую бочку, – что, безусловно, отражалось на нашей тихой, спокойной творческой жизни. Сидя там, я сумел провести тюремную аналогию, благодаря активному чтению тюремных романов, одного из моих любимейших жанров, который метафорически описывает общий кризис нашего существования – все мы чувствуем себя заключенными, и все хотим сбежать.
– После того как уборщицы рассказали о простыне, я пошел в комнату Криса, – продолжал Маррин, – разбудил испорченных мальчишек и расспросил насчет простыни. Оказалось, во время ночной возни они накинули ее на лампу, чтобы создать интимное освещение! Так увлеклись, что даже не подумали о возможном пожаре. Вполне могли спалить весь особняк.
– Романтично с их стороны, но опасно, – сказала София, шестидесятисчемтолетняя художница, пишущая свои холсты одной краской: черной. Она прославилась, написав сотни сплошь черных картин, добиваясь переоценки цвета, хотя, видимо, приходила к единственному заключению: очень темный. У нее были серебристо-седые волосы и привлекательная фигура молодой женщины. Она была в рубашке с открытым воротом, где виднелась ложбинка между грудями, внушая мне эдипов комплекс. – Почему пожарная сигнализация не сработала? – спросила София. – Мы все могли погибнуть.
– Интересно, не символизирует ли фактически дыра в простыне какой-нибудь эротический ритуал? – не без иронии вставил Кеннет с коварной улыбкой. Его радовала порочность Криса и Люка. Он сам был старым гомосексуалистом с красивым носом.
– Я слышал, – сказал я, желая вступить в дискуссию, – хотя так и не получил реального подтверждения, будто хасиды используют дырявые простыни в религиозных целях.
– Очень старый и очень глупый слух, – заявил Израэль Гринберг в таких же перекошенных очках, как вчера. – Вроде того, что они кровь пьют в еврейскую Пасху.
Видимо, он подумал, будто я порочу евреев, не зная, что я сам еврей, не поняв, что мое замечание вовсе не оскорбительно, по крайней мере, на мой собственный взгляд. Должно быть, Израэля ввел в заблуждение мой языческий наряд – пиджак из сирсакера, галстук с колибри. Минуту царило неловкое молчание, во время которого я не знал, что сказать.
Добряк Тинкл попробовал меня выручить, брякнув:
– В пожаре погибли бы все летучие мыши. Кое-кто был бы этому рад.
Никто не знал, как на это заявление реагировать, и Тинкл скорбно взглянул на меня. Возможно, он высказал зашифрованное сообщение? Не хотел ли погибнуть в пожаре? Не рассказывал ли о желании перевоплотиться в летучую мышь, добавив, что его книга – пространная предсмертная записка? Тут меня осенила счастливая мысль затащить его в бордель нынче вечером и решить все проблемы. За ней последовала и другая – для этого мне придется напиться, против чего в сознании не возникло протеста. Я и от похмелья еще не оправился, а фашистское алкогольное мышление уже работает!
Желая загладить промашку, я обратился к Израэлю Гринбергу:
– Мне ничуть не хотелось обидеть хасидов. Я их глубоко уважаю, недавно чуть сам к ним не присоединился.
– Правда? – переспросила Джун Гринберг, а Израэль Гринберг скептически на меня посмотрел сквозь одно стекло очков, фактически находившееся перед глазным яблоком.
Меня заподозрили в преувеличении. Я вовсе не собирался преувеличивать свои связи с хасидами, просто старался откреститься от подозрений в антисемитизме.
– Ну, как бы чуть не присоединился, – отступил я. – Поехал в Шарон-Спрингс, где находится оживленный хасидский анклав, хотел там полечиться, с ними познакомиться, походить среди них, скорей как журналист, чем что-нибудь другое, но меня потом сюда пригласили.
Гринберги, кажется, чуть-чуть смягчились. Маррин счел объяснения к делу не относящимися, переводя беседу в прежнее более важное и насущное русло.
– Итак, доктору Хиббену придется принять меры к Люку и Крису. Это будет весьма неприятно. Может быть, он выкинет обоих или, в самом крайнем случае, сделает строгое предупреждение. Поэтому мне не хочется, чтобы Сигрид ходила к нему насчет тапочек. Он действительно может подумать, будто все мы с ума посходили.
Бобьен, сама того не зная, приняла это за выходную реплику, вошла в столовую и направилась прямо к нашему столику.
– Вон она, – шепнул Кеннет Маррину, как бы предупреждая, что о ней больше нельзя говорить.
Когда она приблизилась, я заметил у нее в руках два куска бумаги – вырезанные подошвы! Бобьен бросилась прямо ко мне, взмахнув вырезанными подошвами, с ошеломляющим обвинением:
– Это вы сделали, да?
Реплика прозвучала с потрясающим драматизмом. Поистине: «J'accuse!»[49] Все сидевшие за одним со мной столом – Израэль и Джун Гринберг, Кеннет, Дон, София, Тинкл, Чарльз, остальные присутствовавшие в столовой взглянули на меня.
Сначала обвинение в антисемитизме, а теперь в воровстве!
Бобьен – оскорбленная женщина. Только потому, что я не вернулся, не довел до конца поцелуй, оказался подозреваемым номер один в краже тапок.
– Вы украли мои тапочки! – провозгласила она обвинительное заключение, вернее, повторила, поскольку на первое восклицание я не ответил.
– Нет, – удалось выдавить мне. – Клянусь, я ваши тапочки никогда даже пальцем не тронул бы.
Видно, она неправильно поняла и потребовала:
– Не оскорбляйте меня!
– Сядьте, Сигрид, – велел Маррин. – Алан не мог взять ваши тапки.
– Почему это? – спросила она.
– Он только что сюда приехал, – объяснил Маррин, впрочем, кажется, это не обелило мое доброе имя ни в глазах Бобьен, ни во мнении соседей по столу, которые только что слышали, как меня поймали на чистой лжи о связи с хасидами. Если я способен солгать, то способен и тапки украсть. Безусловно, ни один суд не признает свидетельство Маррина убедительным доказательством. Вдобавок статус новичка, никому не известная личность, разбитое лицо – все работало против меня.
– Клянусь, я не брал ваших тапочек, – с искренним отчаянием повторил я, хотя в голове промелькнуло сомнение. По словам Тинкла, он довел меня, отключившегося, до комнаты, только, может быть, не до конца довел, потом я вполне мог повернуть обратно… правда, я не знаю, где расположилась Бобьен, и у меня нет ножниц, и негде их взять… Тем не менее все-таки…