Виктория Райхер - Йошкин дом
А Майя ходит и ходит и думает только о том, как дожить до того момента, когда можно будет добежать до школы и заскочить там в туалет, ей уже в жизни не нужно, кроме этого лысо—кафельного школьного туалета, никаких друзей, никаких праздничных вечеров, ничего. Ей нужно успеть добежать, до дома уже далеко, а школа рядом, нужно успеть добежать, и чтобы никто ничего не заметил, остальное неважно. Лена смотрит с непониманием, Люба не обращает внимания, а Настя глядит на Майю, как будто Майя что—то скрывает, но так ведь и есть, скрывает, и никак нельзя не скрывать, только бы дотерпеть, господи, только бы дотерпеть. И Майя сжимает ноги и ходит, покачиваясь, тихонько—тихонько, и наконец остаются три квартиры, и уже можно надеяться, что удалось.
Но в первой квартире никого нет, и нужно подсовывать картонку, и выясняется, что картонки кончились, и Лена начинает кричать на Настю, что вот опять она взяла недостаточно картонок, просили же, а Настя тоже в ответ что—то кричит, что—то насчет того, что если Лена такая умная, то вот и брала бы сама эта картонки, и вообще они уже четыре часа уже ходят, какая разница, одна квартира. И они кричат друг на друга, а Майя тихо стоит в сторонке, и Люба стоит, но Люба просто стоит, а Майя стоит непросто, ей нелегко стоять, лучше бы уж ходить, она стоит ровненько—ровненько, как по струнке и боится шевельнуться, потому что она уже терпит ужасно долго и чувствует, что не дотерпит, а этаж — восьмой, и куда отсюда деваться, но вот Лена заканчивает кричать на Настю, и они звонят во вторую оставшуюся квартиру, и там им открывает какой—то мужик и говорит, что все на даче, а он никуда не пойдет, и Майя начинает надеяться, что, может, и в последней квартире тоже никого не будет и можно будет сбежать бегом по лестнице, не дожидаясь лифта, но в последней квартире им открывает какая—то глухая, но ласковая старушка. Она никак не может понять, что девочкам надо и для чего они позвонили к ней в квартиру, и вдруг видит Майю, а Майя стоит за спинами всех, но старушка вдруг говорит: «Ой, какая ты беленькая» — и вытягивает Майю перед собой, на коврик такой перед дверью, и начинает расспрашивать, какой они класс и еще о разном, и Майя понимает, что все, что больше она не может, и попроситься ей не приходит в голову, это же стыдно, это невозможно, ужасно стыдно, и ласковая старушка лопочет что—то невнятное, и у Майи начинают дрожать ноги и подламываются чуть—чуть, и все, и теплое желтоватое бежит из—под Майиной юбки, протекает по новым синтетическим гольфам и растекается в лужицу на полу. Прямо перед старушкой, прямо на ее коврике, на полу.
И тут Настя дергает Майю за рукав, Майя ничего не соображает, ей только понятно, что конкретно в этом месте и времени ее жизни ей бы лучше всего умереть. Поэтому она плохо понимает, что теперь делать, и Настя с Любой тащат ее куда—то наверх, к чердаку, от старушки и лужицы на полу, а вежливая красивая Лена остается сказать старушке какие—то там слова, хотя какие там скажешь слова, все понятно и так. А потом Настя, Люба и Лена окружают Майю в закутке между чужими квартирами и спрашивают ее, что же это с нею случилось, они сами немного в шоке, Настя, Люба и Лена, поэтому не нападают и ничего плохого Майе не говорят, Настя спрашивает: «Ты больная, это такая болезнь, да, называется недержание, я читала, у тебя такая болезнь?» А Майя молчит, потому что не может решить, что хуже: сказать, что да, у нее такая болезнь, которой на самом деле нет и которая ужасно стыдная, или сказать правду, что нет никакой болезни, а это значит, что она просто взяла и описалась у чужих дверей как последняя идиотка и теперь не будет у нее никакой дружбы с Леной и Любой и вообще ничего хорошего в жизни не будет. Майя не плачет, она толком не чувствует ничего, но как жить дальше, она как—то совсем не знает, и поэтому девочки, Лена, Люба и Настя, становятся вдруг абсолютно ненужными и совершенно чужими, потому что рядом с тем, что случилось, потеря Лены, Любы и Насти — даже потеря Лены, Любы и Насти — это, в общем, неважно. Майе понятно, что завтра о ней и о том, что случилось, будет знать весь класс, это ясно как божий день, как пять копеек, как кленовый лист, Лена, Люба и Настя, в общем, этого и не скрывают, всем понятно, что завтра весь класс все узнает, это и есть причина из—за которой Майе уже неважно, как они будут дальше к ней относится, потому что ясно уже, что не будет в ее жизни никакого «дальше». И она отстраняет девочек рукой, просто берет и отстраняет, как будто имеет на это право, и они признают это право, потому что должны же быть какие—то права у человека, с которым только чт0 случился самый страшный позор в его жизни. И она спускается по ступенькам, восьмой этаж, спускаться долго, но она спускается, и на ней мокрые желтоватые с одной стороны и бело—прозрачные с другой бывшие новые гольфы, и всем на улице и в мире, конечно, понятно, почему они желтоватые, но это Майе уже неинтересно, просто неинтересно, и она доходит до дома и сидит там неизвестно сколько, можно сказать — всегда, теперь—то уже — всегда, и снимает там эти мокрые гольфы, и скатывает в рулетики желтоватого цвета, и пихает куда—то за шкаф, ей понятно, что никогда на свете она их оттуда не вынет.
Но ведь будет война, неожиданно понимает Майя. будет ядерная война, и все погибнут и, значит то, что со мной случилось, забудется, ведь будут дела поважней. Если через пять мину г начнется бомбардировка, то Лена, Люба и Настя, наверное, забудут, что случилось с Майей, и весь мир погибнет, и будет уже неважно, что за шкафом валяются бывшие новые гольфы, и что они мокрые, и почему. И какое—то время Майя наслаждается этой мыслью — и тем, что будет война и тем, что тогда она снова сможет считаться живой, хотя мир и погибнет, но потом ей становится ужасно жалко весь этот мир и маму, и Тетитаню, и даже Лену, Настю и Любу, и она решает, что пусть уж лучше войны не будет.
И в этот момент за окном раздаются взрывы, жуткие взрывы, и все освещают сполохи света: это начался праздничный салют, а Майя как раз сидит у окна, у нее там кровать, у окна, и ей все прекрасно видно. Но она не смотрит, она зарывается головою в подушку, вздрагивает и не смотрит, и не потому, что ей стыдно и плохо смотреть на красивый салют, совершенн0 не потому, а потому, что взрывы салюта ужасно похожи на настоящие взрывы и никогда ведь нельзя быть уверенным, что каждый следующий «бум!» — это именно салют, а не бомбы, которые так давно обещали. Ведь бомбы взрываются с тем же звуком, Майя слышала это в кино, бомбы взрываются точно с таким же звуком, как салют, и каждый салютный взрыв может оказаться той самой бомбардировкой, которая начнется через пять минут, по словам американского президента; и Майя дико вздрагивает и не смотрит, она лежит, уткнувшись в подушку, одна в квартире, лежит и плачет, потому что очень—очень—очень боится войны
ИНТЕРНАТ
Катька плакала каждый вечер, и все это знали. Катька плакала потому, что хотела домой. Все хотели домой, но все хотели домой поспокойнее, между делом, мой, а Катька просто приходила с уроков в комнату, ложилась в кровать и начинала плакать. На ужин она не ходила, Плакала, пока не засыпала, а утром шла на уроки. Все.
Остальные тоже скучали, потому что жить в другой стране оказалось прикольно только первые пару недель, а потом выяснилось: интернат, он и есть интернат и школа — как все школы, и язык чужой — дурацкий и незнакомый, а мама с папой далеко и отсюда, издалека, кажутся идеальными. Можно, конечно, все бросить и уехать назад, но тогда там, позади, будешь неудачником и чуть ли не беженцем, тебя не будут уважать, а даже если и будут, то если уже пожил здесь в загранице, то как теперь жить — там? Сложно было, всем было сложно, но все как—то жили, кто лучше, кто хуже, а вот Катька плакала каждый вечер, и все это знали.
В комнате еще жили Алина и Яна, поэтому жизнь не прекращалась. Алина и Яна занимались своими делами, изредка пытались делать уроки, а большей частью ставили чайник, красились, жевали хрустящее из лавки напротив школы и делились жизнью. К Алине и Яне ходили делиться жизнью еще другие девочки, и мальчики тоже ходили, потому что Алина была красивая, а Яна — веселая, а красивых и веселых везде любят, не таких как Катька. Кстати, красивая ли Катька, никто сказать не мог: ее никто не видел толком. Приходило что—то лохматое на уроки, отсиживало их на последней парте и уползало в комнату плакать. Дразнить ее, правда, не дразнили, и вообще относились к ней нейтрально: у всех было свое тяжело. Ну плачет человек каждый вечер, ну пусть.
Добрые Алина и Яна сначала пытались как—то Катьку развлекать. Приносили ей булочки и засовывали под тот район одеяла, где должна была обретаться Катькина голова. Ставили музыку и проверяли, нравится ли она Катьке. Разговаривали, гладили по голове, и даже щекотали, чтоб улыбнулась. Катька булочки игнорировала, на музыку не реагировала, щекотки не боялась, а на все попытки поговорить по душам, шептала «отстаньте» и рыдала еще сильней. К Катьке прямо в комнату приходил школьный психолог, и они договорились, что Катька будет раз в неделю к нему ходить, они и ходила раз в неделю, а остальные разы все так же лежала и плакала на кровати. Уже учителя обсуждали, не отправить ли Катьку обратно домой, но сама Катька домой вроде бы не хотела, то есть она хотела, но не очень могла, вроде бы ей некуда было возвращаться, какая—то темная была история: умершая бабка, пропавший отец, то ли мать—алкоголичка, то ли брат—негодяй, подробностями Катька ни с кем не делилась, но так выходило, что ехать назад ей было как бы и некуда, любимый город, близкие друзья, люблю не могу, умираю скучаю, короче, кто сейчас без причуд. Алине и Яне скоро надоело возиться с Катькиными «отстаньте» и «уйдите» и они на самом деле отстали и ушли. Ну то есть не ушли, конечно, куда им было из той же комнаты уходить, но на Катьку обращать внимание перестали. Они шуршали пакетами, слушали музыку и принимали гостей. Иногда гости, из неразобравшихся, кивали на лежащую Катьку: а чего она там? Но им быстро все объясняли: вот такая у нас плачующая Катька, дорогие гости, в Европе есть писающий мальчик, а у нас — рыдающая девочка, не обращайте внимания, она всегда там лежит.