Джеймс Данливи - Волшебная сказка Нью-Йорка
День внезапно становится хмурым. Ступай, отмутузь как следует грушу, впивая атлетические ароматы Спортивного клуба. Адмирал попукивает, отрабатывая крученый хук левой, повергающий противника в прострацию. Обильно намылившись, смываю под душем желтовато-белую пену и выпиваю стакан пива. И вновь на восток. Среди мужчин и женщин в золоте и мехах. Спускаюсь в подземку на Лексингтон-авеню. Давка, час пик, безмолвные утомленные лица. Обдающие друг друга дыханием. Чья-то рука пытается расстегнуть мне ширинку. Преуспев, залезает пальцами под крайнюю плоть. И остается там до самого Бронкса, а я даже не знаю, кому мне заехать в морду. За аренду моих причиндалов без согласия владельца.
Последняя платформа, с которой открывается вид на леса и на поле для гольфа. Спускаюсь по смутно различимым железным ступенькам и встаю в хвост людей, ждущих автобуса. Лицо. Два синих глаза. Девушка, сидевшая в школе передо мной. Любил ее. Целых два месяца. Предавался соблазнительным помыслам, что стоит-де мне захотеть, и она станет моей девчонкой. Но дальше улыбок дело у нас не пошло. Теперь она отделена от меня девятью годами.
Кристиан дергает за шнур, останавливая автобус. На ближайшем углу расположены большая заправочная станция и бар. Площадки для метания подков и игры в шафлборд за деревьями. Четвертого июля здесь завершались парады. Брал с собой младшего брата, покупал ему мороженое. Вон туда, по обсаженной деревьями улице. Вдоль домов, в которых жили мои друзья. Вот здесь я и рос в невиданной невинности. Крохотная душонка, такая прекрасная, полная такого страха. Запуганная большими, подлыми образинами. Никогда не забуду. Отважных мальчиков, они были старше меня. И они сказали хулиганам, не принимавшим меня играть в лапту и в хоккей, что они им морды набьют. Одарили меня надеждой, единственной какая когда-либо была у меня. Таскаемого от одних приемных родителей к другим и обратно. Живущего в ожидании руки, которая вцепится в меня и опять потащит куда-то. Вместе с плачущим младшим братом. Согревать новые холодные сердца и чужие постели. К людям, которые требовали, чтобы я называл их дядей и тетей. А сами относились ко мне, как к приблудной кошке.
Все те же синевато-серые тротуары. Исшарканные бродягами-безработными. На этом углу в цементе выдавлено имя моего лучшего друга. Все, что от него осталось. После одного Рождества, после месяца жутких морозов. Сообщили по телефону, что он погиб. Я пошел в церковь и сидел там внизу, у дальней стены, среди пения и благовоний. Думал о лете, о кленовых листьях. Как они разрастаются, обращая улицы в туннели. И если ты умираешь, то поднимаешься в небо, туда, где аэропланы и только два цвета, белый и синий. А тут все золотое и красное. Его пришлось еще везти сюда из Флориды, где месяцами сияет солнце. Где большие жуки шмякаются об оконные стекла, и поля для гольфа покрыты мягкой травой. Одной одинокой ночью его погрузили в идущий на север поезд, завернув перед этим во флаг. Укрывший его холодное, белокожее, улыбающееся лицо. Те же синеватые тротуары, что и сейчас, покрывали тогда здешнюю твердую, словно камень землю. Но выбоины, оставленные детьми, уже поистерлись. Мальчишками мы оба ходили в католический храм. Прислуживали при алтаре, стараясь душой прикоснуться к Богу. По субботам воровали вишни и яблоки. А по воскресеньям поклонялись духу святому. Проводили ночи на реках, в лунном свете скользили по озерам на лыжах. И каждое лето, барахтаясь в волнах, чернели под солнцем. Поезд шел по плоской, лежащей на уровне моря земле, подбираясь к Вирджинии со стороны Эмпории. По темно-зеленым холмам Мэриленда. К Ньюарку, где за болотами тебя облепляют в ночи крохотные белые мерцающие существа, и когда ты въезжаешь в бесконечный туннель, тебе разрывает уши грохот реки, и вылезая на свет, ты, наконец, останавливаешься у длинной платформы. На которую его выкатили из поезда и опять закатили, но уже в грузовик со стоящим рядом солдатом. Свет печален, ярок флаг. Здесь его встречают. Чтобы снова везти на север, в Бронкс. В последний месяц войны. Столько лет прошло. Леса, по которым мы играли в охотников, стреляли белок и ловили за хвост змей. Привязали к дубу качели, высоко, я так и не решился их испытать. Все тогда покрывала зелень, залитая сочным солнцем. Ночи напролет мы болтали с подружками, прислонясь к чьей-то ограде. Вымыв уши, и доведя до здорового блеска лица, волосы и ботинки. Ехали в какой-нибудь бар и, приехав, говорили, привет, надо же, где повстречались, вот здорово. Играли в игры, в которых душа уходит в кончики пальцев. А во время войны он уехал туда, где нет деревьев, где люди живут, попирая других, и так все и тянется, пока не кончится коридором, полным серого кафеля и гула чужих шагов в тишине. В печальный и тягостный день. Я проехал по авеню под грохочущей эстакадой железной дороги. И остановился в мрачном и сером проулке. Спросил человека в дверях, он тихо ответил, лейтенант выставлен для прощания в седьмом покое, по коридору направо. Имя на черной табличке, в которую вдвигаются белые буквы, потом выдвигаются, вдвигаются новые и так далее. Обменялся кивками и рукопожатиями с другими друзьями. Некоторые улыбались, прищурясь, и говорили, хорошо, что ты здесь. Опустился у гроба на колени, помолиться. Первыми умирают те, у кого самые чистые души. Хотя и он как-то раз двинул меня по зубам, на которых у меня скрепы стояли, и раздавил мою модель самолета. И еще я любил его сестру. Он лежал под стеклом, туда я заглядывать не хотел. На следующее утро отслужили мессу, и гроб вместе с людьми выплыл на жуткий холод. И череда черных машин потянулась снова на север, к кладбищу, которое здесь называют вратами рая. Я ехал в последней машине, с его подружками, шмыгавшими заложенными носами. Съезд с шоссе, дорога, ведущая в горы мимо лотка с горячими сосисками, последние золотые листья болтаются на деревьях, белые снежные островки, разбросанные по лесу. Зеленая палатка, рулон искусственного дерна, развернутый в грязи. За надгробиями могильщики натягивают шапки и куртки, серая толпа европейских работяг, ладони мирно свисают поверх гладкого коверкота. Выстраиваются солдаты, что-то вдруг трескается в небе, смертоносный звук прокатывается по долине и возвращается, отразившись от дальних холмов. Я стоял за людскими спинами и даже не видел, как его опустили в землю. Подружки его плакали, одна закричала, ее пришлось придержать, и она осела на землю, утонув нейлоновыми коленками в грязи, и все мы стали молиться и повторять про себя.
Что-то вроде
Обещаю тебе
Обещаю
16
Вверх по трем кирпичным ступенькам. Сетчатая летняя дверь. Покоробившаяся за зиму. Внутри за подъемными жалюзями темно. Звоню в дом Шарлотты Грейвз. Нагибаясь, заглядываю в окно. И вижу всплывшие из памяти красные стены и черный гроб. Сетчатая дверь раскрывается наружу, красного дерева дверь со стеклянными занавешенными филенками раскрывается вовнутрь. Обнаруживая широкую улыбку Шарлотты.
— Ой, ну входи. Как ты рано. Я еще только наполовину готова. Перчатки снимешь.
— Конечно.
— Ой, какие милые.
— Французская крысиная кожа, замечательно гладкая и мягкая.
Гостиная с синим ковром и коричневыми покойными креслами. Такая же, как в те годы. Когда матери говорили, ты так проносишься через гостиную, словно это зал ожидания. Выпускная фотография Шарлотты, стоящей между других девушек в белых платьях. На пороге супружества. Или в начале череды лет, ведущей к участи старой девы.
— Ой, дай-ка я тебя рассмотрю. Ты выглядишь как человек, много чего повидавший в жизни. Глупо звучит, я знаю. Но я-то совсем ничего в ней не повидала. Пива тебе принести.
— Да, пожалуйста.
— Конечно. Сейчас. Я так разволновалась, что прямо не знаю, за что хвататься. Только что вымыла голову. А волосы высохли и торчат куда-то не туда. Видимо, не в том пиве я их отполаскивала. Мам, где ты, Корнелиус Кристиан пришел.
Услышав, как выкрикивают твое имя, ощущаешь легкую дрожь. Вот он я, пришел. Туда, где знаю каждую улицу и каждый дом. И каждое летнее утро, начиная с восьми утра. Бежал по панелям в остроносых туфлях без шнурков. На кладбище, стричь траву. Откладывал деньги. Чтобы пригласить на свидание знакомую девушку из богатой семьи. Забраться наверх, к ней, в ее ослепительный мир. Далекий от моего, бедного и сиротского. Я был ничем не хуже других. Но не имел тому доказательств.
— О, привет, вот и ты, Корнелиус. Ну-ка, ну-ка, замечательно выглядишь. Ни капельки не изменился.
— Спасибо.
— Разве что говорить стал чуть-чуть по-другому. Шарлота мне вывалила для стирки и глажки весь свой гардероб. Можно подумать, что бедняжка ни разу еще на свидание не ходила.
Добрые улыбчивые глаза миссис Грейвз. Вызывающие у человека желание почаще представать перед ними. Мне всегда хотелось, чтобы она была моей матерью. Что за горе поразило ее. Окрасив волосы сединой. Она всегда с радостью принимала меня. В уютный мир своей добродушной красы. Во всех прочих домах мне приходилось стоять в прихожих. Ожидая. А она приглашала зайти. Приносила стакан шипучки и тарелку с печеньем.