Жильбер Сесброн - Елисейские поля
Они уже принялись показывать друг другу фотокарточки детей и записывать иероглифами адреса, которые невозможно прочитать («мало ли, вдруг окажетесь в наших краях»), когда вернулся Гвидо. Приметы Сильви не подходили ни к одной жертве несчастного случая, но это не утешило, а только удручило его…
— In the car, please, hurry up![15]
Экскурсанты с сожалением расстались с новыми друзьями: все японцы обожают мундиры.
Гвидо пронесся по набережной Сены, оставив позади освещенный собор Парижской богоматери, на который туристы, занятые своими записями, даже не взглянули. В мгновение ока автобус доставил их к моргу. Это было последнее место, которое снедаемый тревогой Гвидо собирался посетить, впрочем, это посещение имело в его глазах скорее некий магический смысл, подобно заклинанию, и чем ближе он подъезжал к дому на набережной Рапе, тем дальше отступал связанный с ним страшный образ.
В Институте судебной медицины как раз в это время происходила смена персонала, и сопутствующая этой процедуре некоторая сумятица позволила японцам вслед за своим вожатым просочиться в помещение. Чересчур услужливый работник успел открыть несколько отделений гигантского холодильника, прежде чем осведомился: «Что, все эти господа тоже родственники?» А господа японцы не могли прийти в себя от изумления: кто бы мог подумать, что в программу обыкновенной экскурсии для туристов входит посещение такого таинственного места? Здесь они не фотографировали, но самый старый японец пометил в своем проспекте крестиком и вопросительным знаком пункт «Обнаженные женщины».
Ни одна из этих красоток не была похожа на Сильви: заклинание подействовало. Гвидо рассыпался в благодарностях сверх всякой меры, но по-итальянски. Наконец он увел своих подопечных, которые в свою очередь взахлеб благодарили его: экскурсия превзошла все их ожидания! Но он не слушал и с блестящими от слез глазами повез их дальше: на сей раз путь совпадал с обычным маршрутом.
Однако вместо того, чтобы остановиться на углу ужасной площади Пигаль, Гвидо повел автобус по пустынной в этот час улице Лепик, сужающейся и идущей круто вверх. Он продемонстрировал чудеса водительского искусства, лавируя в узких улочках, и в конце концов достиг бокового входа в церковь Сакре-Кёр. Гвидо знал, что это единственная церковь в Париже, которая открыта всю ночь, единственное место, где можно броситься к ногам всевышнего и, распростершись на каменных плитах, молиться, заливаясь слезами, как в детстве, когда он мечтал стать священником, а потом и папой.
— Come on, come with me, all of you![16]
Теперь он уже не хотел, чтобы японцы спокойно сидели на своих местах; ему казалось, что будет лучше, если они все — буддисты, синтоисты, конфуцианцы или вовсе неверующие — предстанут с ним вместе перед единым богом, который один только знает, где Сильви, Сильви, Сильви, amore mio[17].
Все на колени!
Японцы души не чают в таинствах и ритуалах. Их привел в восторг этот огромный храм, о котором ничего не говорилось в проспектах, но который показался им куда привлекательнее, чем нелепая мельница — Мулен-Руж: мимо нее они только что проезжали. Подражая Гвидо, каждый японец поставил по зажженной свече перед загадочными изваяниями.
Выйдя на широкую площадку между конными скульптурами двух святых, охраняющих вход в собор, они увидели раскинувшийся у их ног Париж, полыхающий огнями, — город, открывший им свои подлинные ночные тайны (о которых они без конца будут рассказывать у себя дома); и вдруг, к недоумению туристов, водитель потревожил тишину бескрайнего небосвода радостным воплем, и его словно ветром сдуло — так стремительно бросился он к какой-то девушке, стоявшей поодаль и, казалось, олицетворявшей Париж.
— Любовь моя! — повторял Гвидо, целуя лицо, шею, руки вновь обретенной Сильви. — Если бы ты знала, как я испугался…
— Но, Гвидо… — под градом поцелуев ошеломленная Сильви пыталась что-то объяснить, хотя Гвидо ее и не слушал. — Я же предупреждала тебя… утром… чтобы ты заехал за мной… Дай же мне сказать! Заехал сюда, потому что мне надо было присутствовать на торжественной службе… Я же все объяснила тебе по телефону!
— Я люблю тебя, Сильви. И ты любишь меня, да, Сильви? Скажи, что любишь, Сильви!
Они повернулись к Парижу, к расцветающему лету, к огромному небу, принадлежавшему им одним, и вздохнули полной грудью.
А японцы стояли на белых ступенях и фотографировали.
Колдовство
переводчик Вал. Орлов
Когда хозяин дома вышел нам навстречу в сопровождении своей собаки, она привлекла наше внимание больше, чем он сам. В ней были грация и сила, горделивость и ум настоящего породистого животного (правда, породу вряд ли кто из нас сумел бы определить), и хотя она шла позади хозяина, казалось, будто она шествует впереди, да и походка у них была на удивление одинакова. Впрочем, слово «хозяин» я беру обратно, как совершенно не подходящее случаю, достаточно было беглого взгляда, чтобы понять, что меж ними существует какое-то парадоксальное равенство.
Никому из нас не приходило в голову спросить породу собаки или ее возраст, а тем паче — кличку. Да и хозяин дома в разговоре называл ее «она» и никак иначе. Всем своим видом она показывала, что не допустит никаких попыток к сближению, и только смотрела попеременно (однако совсем по-разному) то на этого молчаливого человека, то на нас, чувствовавших себя непрошеными гостями. Он показал нам каждый цветок в своем саду — ничего похожего на этот сад я доселе не видывал. «Я положил на него бог знает сколько времени, — объяснил он тем чересчур исполненным значительности тоном, какой присущ большинству одиноких людей. — Цветы мне нужны круглый год!» Хотя причину он не сообщил. Но, войдя в дом, мы и так все поняли, фотография молодой женщины размещалась не в центре, а — как бы поточнее выразиться? — в сердце комнаты и была украшена букетом живых цветов — единственным в доме. Мне представилось, как хозяин в течение всего года, даже зимой, не дает угаснуть этой искорке жизни, рядом с которой предметы обстановки, вещи, гравюры на стенах, казалось, тускнеют, уходят в тень, в безвестность. Вся эта мертвая материя служила лишь необходимой декорацией, и только портрет жил здесь, как жили цветы, мужчина и собака. Так я думал, глядя на портрет, а лишь только оторвал от него глаза, как встретился взглядом с хозяином дома, наблюдавшим за мной с понимающей улыбкой.
Один из нас достал из кармана небольшую сигару и собрался было ее раскурить.
— О нет! — с живостью воскликнул хозяин. — Только не здесь, прошу вас.
И с извинениями предложил гостю сигарету. Кто-то здесь не выносил сигарного дыма.
Мы сели. Собака расположилась подле кресла своего спутника — не подобострастно, не заученно — и не легла, а села, как все остальные в комнате. Он не смотрел на нее, но в этом угадывалось не безразличие, а сдержанность. Иногда он поглаживал ее по голове или по загривку — не глядя, но заранее зная, куда ляжет ладонь. Быть может, так он призывал собаку к терпению: «Ничего, ничего, они скоро уйдут…» Или же возобновлял бесконечный диалог, прерванный нашим вторжением. Не сговариваясь, мы в самом скором времени откланялись.
Когда год спустя я вновь повстречался с тогдашними своими спутниками, мне стоило большого труда унять свое нетерпение и не засыпать их вопросами по поводу того странного посещения. Наконец как можно более безразличным тоном я спросил:
— А как поживает ваш друг? Ну тот, с собакой, к которому мы заходили?
— Как? Вы не знаете, что он покончил с собой?
— Откуда же я могу это знать? — Впрочем, эта новость меня почти не удивила. — Покончил с собой… Наверно, не вынес одиночества?
— Только не поэтому. Он давно одинок: прошло уже много времени с тех пор, как молодая женщина — вы видели ее фотографию…
— Умерла?
— Нет, исчезла. Больше никому ничего не известно: все мы в ту пору избегали задавать ему вопросы.
— Тогда почему же он?..
— Послушайте, — вступила в разговор жена моего знакомого, — только… только не смейтесь над тем, что я сейчас вам скажу: за несколько дней до его самоубийства та странная собака, которую вы, конечно, хорошо помните, пропала.
— И она тоже?!
Не знаю, как вырвались у меня эти слова — глупые слова, но, услышав их, мои собеседники вздрогнули.
— Да, и она тоже, — подтвердил мой знакомый, глядя в сторону. — Это случилось в прошлом году, вскоре после той страшной засухи. Сад, которым он так дорожил, погиб, засох на корню, несмотря на все его усилия.
— И не осталось ни одного… цветка? — спросил я дрогнувшим голосом.
— Ни единого.
Венок
переводчик Е. Болашенко