И. Грекова - Свежо предание
— Приходилось. У меня такой дедушка.
— Это — мудрость особая. Горькая такая, спокойная… с юмором. Разговариваешь с ним и сам себя чувствуешь этакой балаболкой… Я ведь, в сущности, пустой человек… А? С чего я начал?
— С антисемитизма, Николай Прокофьевич.
Старик трубно высморкался.
— Это со мной бывает. Говоришь-говоришь и забудешь, куда вел. В Средней Азии есть такие реки: никуда не впадают, все по арыкам расходятся. Вот эдак и я. По арыкам пошел.
Ну так вот. Восстановим ход мыслей. После революции в большую силу вошли евреи. Это я, впрочем, уже говорил. И не один раз. Старческая болтливость. А дело-то в том, что досада, раздражение против евреев все время в народе копились. Знаете такое рассуждение: почему он, а не я? Чем он лучше меня? Страшная штука. Русские, в сущности, делятся только на две категории: антисемиты и погромщики.
— А кто же вы, Николай Прокофьевич?
— Я? Что за вопрос! Конечно, погромщик. Антисемит — он идейный. Это человек страшный. Немцы — те антисемиты. С системой. А погромщик — тот попроще. Он — человек добрый, он евреям зла не желает, а вот увидит, что по переулку пух из перин летает, — и он туда. И заметьте, у каждого погромщика есть свой любимый еврей. Мойша там или Ицка, которого он во время погрома себе под кровать прячет. Так что вы, Костя, рассчитывайте. В случае чего — милости просим.
— Спасибо, Николай Прокофьевич.
— Знаете, как по-старинному благодарят? Один: «Салфет вашей милости!» А другой: «Красота вашей чести!» Это я недавно в одной книге прочел. Так о чем же я? Снова забыл. Ах да. Антисемитизм все время тлел в народе потихоньку, только ходу ему не давали. Теперь — дали. Ох, страшное дело, когда крикнут народу: ату его!
— Да не крикнули же, Николай Прокофьевич!
— Шепотом крикнули. Я ведь об этом думал. Знаете кривую Пеано?
— Нет, не знаю, — сказал Костя.
— И вы не знаете? — прищурился Николай Прокофьевич.
— Тоже не знаю, — сказал Юра.
— Молодежь! Сливки технической интеллигенции, а общее образование — как у кормилицы. Так слушайте. Итальянский математик Пеано (чур меня, не к ночи будь помянут, типичный иностранный ученый!) построил особую кривую. Эта кривая заполняет квадрат, то есть проходит через любую точку внутри квадрата.
— Разве так может быть?
— То-то и есть, что может. Да я вам покажу, как она строится. Дайте-ка лист бумаги.
Старик начертил квадрат.
— Вот, изволите видеть, как она строится. Рано или поздно такая кривая пройдет через любую точку квадрата.
— Вижу, — сказал Юра. — Действительно, забавная штука. Не вижу только связи с нашим разговором.
— По арыкам пошли, Николай Прокофьевич? — спросил Костя.
— На этот раз не по арыкам. Кривая Пеано имеет к нашему разговору прямое отношение!
— А именно?
— Видите ли, до революции была черта оседлости. Заметьте — черта, кривая. Это была обычная, честная кривая. По одну сторону от нее евреям можно было жить, по другую — нельзя. Теперь у нас тоже есть черта оседлости. Только это — не обычная кривая, а кривая Пеано. Она проходит через каждую точку территории. И ни в одной точке не ясно — можно там жить или нельзя?
* * *Божья коровка, из небольших, ползла вверх по травинке перед самым его носом. Травинка гнулась. Дойдя до конца, божья коровка каждый раз падала на землю лапками вверх, некоторое время барахталась и снова начинала свое восхождение.
Костя взял ее, посадил на палец и подул ей в крылышки. Она затрепыхалась, выпустила из-под желтого панциря черные слюдяные занавесочки и улетела.
Если смотреть так близко, олений мох — ягель кажется лесом. Каждый стволик — крохотная березка, покрытая инеем. Спичка, которую он бросил, закуривая, лежала в этом лесу, как бревно.
…Маленький мир со своими происшествиями, со своим маленьким, медленным временем. Божьей коровке тоже, верно, казалось, что она занята делом. Когда она ползла вверх и падала, происходили события и текло ее собственное, божьекоровское время.
Давно же он не был в лесу, не видел этой сухой, теплой, колючей земли с пепельной подкладкой. Бесплодная, прелестная северная земля. Он осторожно поцеловал ее и оглянулся — не видит ли Юра?
…На пляже было пусто — ни души на всей дуге, сколько видит глаз. Ноги тонули в сухом, податливом, сероватом песке. В песке было много палочек, сухих черноватых водорослей, и все это пахло морем. Подумаешь, море: мелкое, ручное, смиренное, а пахнет…
Они разделись.
— Постой, Юра, что это у тебя? Ты был ранен?
— Ну да. А что?
— Почему ты мне не говорил никогда?
— А чего говорить? Подумаешь, заслуга какая! Не повезло, стукнуло. Это не заслуга, а вина.
— Глуповато.
— Почему? Ранен — виноват. Заболел — виноват, так тебе, сукиному сыну, и надо. Попал в тюрьму — виноват. Умер — трижды виноват.
— Это какая-то ересь, да еще книжная.
— Есть отчасти. Мы ведь до того сформированы книгами, что иногда трудно разобрать, где мы, где они…
«Был ранен, а мне не сказал, — думал Костя, — как же я теперь спрошу его, что с ним?»
Они долго шли в море — по колени, по бедра, по пояс — и наконец вошли в теплую, светлую, сладкую воду. Юра плыл сильным, щегольским кролем, Костя — спокойным брассом, рассекая воду перед лицом горизонтально сложенной лопаточкой рук. Ему было жаль погружать голову, он оставил глаза над водой, и перед ними было все море — атласное, полосатое, теперь уже вечерне-сиреневое. Море на уровне глаз. Он видел и словно дышал глазами. Видел дымки черноватых туч над серьезным оранжевым краем неба, и лиловую голубизну вверху, и спящую чайку, строго белевшую на валуне, — видел и не мог надышаться.
Заплыли далеко. Юра вынул из воды мокрую кудрявую голову и лег на спину. Костя лег рядом и спросил:
— Хорошо?
— Очень, — неожиданно просто ответил Юра.
…Юра, говорящий просто! Бедный, с ним действительно нехорошо…
К станции они выходили уже ночью и сбились с пути. Днем все это выглядело иначе. А ночь была светлая, развернутая, теплая, с поющими комарами. Облака в небе — жидкие, как болтаная простокваша, и между ними кое-где бледные звезды.
Они шли по шоссе, остро шуршащему галькой. Вдруг Юра остановился:
— Смотри, что это?
Впереди загадочно зажигались и гасли попеременно два красных глаза. Гас один, зажигался другой.
— Переезд, — объяснил Костя. — Предупреждающие огни. Поезд идет. Обождем.
Постояли.
— Костя, — сказал Юра странным голосом и оборвал.
— Что? Говори!
— Нет, это так…
— Не ври. Ты что-то хотел мне сказать.
— Ничего особенного. Просто я вспомнил… одного человека. Он, когда говорит, тоже открывает — то один глаз, то другой…
— С этим человеком что-то связано? Говори. Не тяни душу.
— Не сейчас. Еще не сейчас. После когда-нибудь я тебе все скажу. Обещаю. А пока что — не приставай. Можешь ты, наконец, не приставать ко мне?
— Не ори. Припадочный. Разумеется, я приставать не буду. Когда я к тебе приставал?
— Всю жизнь.
Мимо, истошно крича, пронесся поезд с горьким дымом и искрами из трубы. Красные огни погасли.
Домой приехали поздно.
Костя поднялся по лестнице и хотел открыть дверь своим ключом, но не успел. Ему открыла Ольга Федоровна и сразу громко заплакала.
— Ольга Федоровна, что случилось? Ради Бога… Надюша?
Ольга Федоровна подняла черный шелковый подол, громко высморкалась и рыдая сказала:
— Константин Исаакович, у вас сын родился.
Спустя десять минут, после всех ахов, охов и расспросов, он позвонил Юре:
— Юра! Какая новость! У меня сын родился!
— Тоже — новость. Давно знаю и поздравляю. Только что хотел тебе звонить.
— Откуда ты знаешь?
— От Лили, конечно. Она же и отвезла Надю в больницу.
И вот они сидели за столом и пили за нового человека, маленького, загадочного, про которого только и известно, что он — мужчина. Наташа не спала, и ей дали самую капельку, с чаем. Все говорили о сыне. Как это непривычно звучало: сын! Косте было стыдно, но он гордился. И тем, что мальчик, и весом, и ростом.
— Леонилла Илларионовна, а средний рост какой?
— Пятьдесят. А ваш — пятьдесят семь! Гренадер!
Она была весела, в ударе.
— Исключительно правильные роды. Молодец Надя! Очень интенсивная родовая деятельность. Когда отошли воды…
Костя смотрел ей в рот, слушал. И он когда-то считал эту женщину неприятной! Вот дурак!
Тут раздался тонкий, словно ненастоящий, голосок с кровати.
— А как вы назовете мальчика? — спросила Наташа.
Костя поднял рюмку и поглядел Юре в глаза:
— А ты как думаешь? Как мы его назовем?
— Не знаю.
— Юрой, конечно! — заорал Костя. — И будут у нас два Юры: большой и маленький.
— Не надо, — вдруг сказал Юра.
— Ты с ума сошел. У нас с Надюшей давно решено: если мальчик, то Юра.