Сири Хустведт - Что я любил
— Лео, этот человек, он сказал… Он сказал, что Мэт умер.
Я перестал дышать и зажмурился. Я произнес про себя слово, которое Эрика на кухне произнесла вслух, — "нет!". К горлу подкатила дурнота. Колени тряслись, я уцепился за стол, чтобы сохранить равновесие. Ключи в моих пляшущих пальцах звякнули о деревянную столешницу. Я сел. Эрика стояла напротив, не отпуская край стола. Я поднял глаза от ее побелевших костяшек к застывшему искаженному лицу и снова услышал голос жены: — Мы должны к нему поехать.
Я сел за руль. Мое внимание было целиком поглощено белыми и желтыми полосами на черном асфальте шоссе. Я мог сосредоточиться только на этих полосах, исчезающих под колесами машины. Солнце било сквозь ветровое стекло и заставляло меня щуриться даже сквозь темные очки. Рядом со мной сидела женщина, которую я не знал, — бледная, неподвижная, онемевшая. Сейчас я понимаю, что мы с Эрикой видели его в больнице и что он показался нам очень худым. Ноги были коричневыми от загара, но лицо стало другого цвета, с синими губами и серыми щеками. Это был Мэтью, и вместе с тем это был не Мэтью. Мы с Эрикой ходили по кабинетам, беседовали с медэкспертом, о чем-то с кем-то договаривались. Нас все время окружала удушливая атмосфера почтительности, которая возникает вокруг людей, в чью жизнь вошло горе. Но дело было в том, что мир вокруг перестал быть настоящим. Когда я вспоминаю о событиях той недели, о похоронах, о могиле, о людях, которые пришли на кладбище, мне все кажется мелким, уплощенным, словно у меня изменилось зрение и окружающая меня действительность лишилась объема.
Наверное, это отсутствие глубины объяснялось тем, что я не верил. Знать правду — это еще не все. Мое естество не принимало смерти Мэта. Я каждую минуту был готов к тому, что сейчас откроется дверь и он войдет. Я слышал, как он ходит у себя по комнате, как поднимается по ступенькам. Однажды я услышал, как он зовет меня:
— Пап!
Его голос звучал настолько отчетливо, словно он стоял в шаге от меня. Осознание шло очень медленно, скупыми дозами, в те мгновения, когда что-то пробивало брешь в дурацких декорациях, заменивших для меня окружающий мир. Через два дня после похорон, бродя по квартире, я вдруг услышал какие-то звуки из комнаты Мэта. Я подошел к двери. На его кровати лежала Эрика. Натянув на себя одеяло, она раскачивалась взад-вперед, вцепившись руками и зубами в подушку. Я подошел и сел на краешек. Она продолжала раскачиваться. Наволочка была вся в мокрых пятнах от слез и слюны. Я тронул ее за плечо, но она рывком повернулась к стене и закричала. Хриплый, гортанный вой рвался у нее из глотки:
— Ребенок, ребенок мой! Убирайся! Убирайся! Где мой ребенок?!
Я убрал руку. Она лупила кулаками по стене и по матрасу. Два слова опять и опять прорывались сквозь рыдания и вопли:
— Ребенок! Ребенок мой!
Каждый ее вопль словно прокалывал мне легкие, и я переставал дышать. Я сидел рядом, слушал, как она хрипит, и понимал, что боюсь. Боюсь не ее горя, а своего. Звук ее голоса врезался, вгрызался в меня, я впустил его внутрь себя.
Да, говорил я себе. Все правда. Все на самом деле. Я действительно слышу эти звуки.
Я смотрел на пол, и мне представлялось, что я лежу на нем. В голове стучало: надо перестать. Просто перестать.
Ужас был в том, что я ссохся. Сам себе я казался древней высохшей костью. Я завидовал Эрике, завидовал ее способности молотить кулаками и кричать. Я так не мог. Все, что я мог, — это дать ей выкричаться. Под конец она затихла, уткнувшись головой мне в колени. Я сидел и смотрел на ее помятое лицо с красным носом и запухшими глазами. Я дотронулся пальцами до ее щеки и повел их дальше, к подбородку.
— Мэтью, — произнес я, обращаясь к ней, и повторил еще раз: — Мэтью.
Эрика подняла на меня глаза. Ее губы дрожали.
— Господи, Лео, — пролепетала она, — как же нам теперь жить?
Дни тянулись медленно. Наверное, ко мне приходили какие-то мысли, но сейчас я не могу вспомнить ни одной. Я сидел. Я не читал, не плакал, не раскачивался, даже не шевелился. Я просто сидел в том кресле, где частенько сижу сейчас, и смотрел в окно. Я смотрел на машины, на прохожих, нагруженных покупками. Я всматривался в желтые такси, в туристов, облаченных в шорты и майки. Просидев так несколько часов, я шел в комнату к Мэту и трогал его вещи. Я ни разу не взял ни одну из них в руки, просто водил пальцами по камням, которые он собирал, открывал ящики и прикасался к его футболкам, клал ладонь на нераспакованный рюкзак, из которого так никто и не вынул грязную одежду. Я ощупывал его незаправленную постель. В течение всего лета мы не убирали его кровать и не переставляли в комнате ни единого предмета. Часто под утро Эрика приходила туда и ложилась. Иногда она вдруг перебиралась в его постель среди ночи. Иногда — нет.
Она снова начала ходить во сне. Это случалось не каждую ночь, но раза два в неделю как минимум. Во время этих сомнамбулических хождений Эрика постоянно что — то искала. Она рывком открывала ящики на кухне и рылась в шкафах. У себя в кабинете она сбрасывала на пол книги и вглядывалась в пустые полки. Однажды я нашел ее в коридоре. Она застыла посередине. Внезапно пальцы ее повернули невидимую ручку, она налегла на невидимую дверь и распахнула ее. Рука попыталась что-то ухватить, зацепить в воздухе. Я боялся напугать ее, поэтому не вмешивался. Во сне у нее появлялась какая-то цель, которой не было наяву. Когда, лежа в кровати, я чувствовал, что она начинает беспокойно двигаться, а потом садится, я тоже просыпался, покорно вставал и следовал за ней по пятам, пока этот поисковый обряд не прекращался сам собой. Из меня получился лунатический зритель, неусыпный страж Эрики во время ее бессознательных хождений. Иногда я ночь напролет простаивал в прихожей, перед дверью на лестницу, опасаясь, что она выйдет из квартиры и продолжит свои поиски на улице. Но, судя по всему, то, что Эрика так отчаянно искала, находилось где-то в недрах квартиры. Иногда она бормотала:
— Я же помню, как я это положила… Куда же я его положила?
Но что именно она куда-то положила, Эрика никогда не говорила. Через какое-то время она сдавалась, доходила до постели Мэта и засыпала до утра.
Поначалу я пробовал было поговорить с ней о наших ночных бдениях, но потом понял, что это бесполезно. Что я мог ей сказать? Кроме того, любые разговоры об этих лунатических поисках лишь заставляли ее терзаться еще сильнее.
Мы не знали, как смириться с его смертью. Мы вообще не знали, как жить. Мы не могли нащупать ритм обычной жизни. Зияющее отсутствие в ней нашего сына превратило привычные действия, когда люди просыпаются, открывают дверь, чтобы взять почту, сидят друг напротив друга за завтраком, в злую пародию на обыденность. И хотя Эрика по утрам садилась за стол с тарелкой хлопьев, она к ним не прикасалась. Она всегда ела мало и всегда была худой, но в то лето только за два месяца она потеряла шесть кило. Щеки у нее ввалились, под кожей проступили лицевые кости. Я, конечно, пытался убедить ее, что есть нужно, но, по правде сказать, я сам не верил тому, что говорил. Я через силу заставлял себя глотать пищу, не чувствуя вкуса. Нас кормила Вайолет. В первый раз она пришла к нам с ужином на следующий же день после смерти Мэта, и так продолжалось до глубокой осени. Сначала она стучалась, прежде чем войти. Потом мы просто стали оставлять входную дверь открытой. Каждый вечер я слышал ее шаги на лестнице, потом дверь отворялась и она входила, нагруженная судками, закрытыми фольгой. Со дня смерти Мэта мы почти не разговаривали, и я безумно благодарен ей за это молчание. Она просто ставила судки на стол, снимала с них фольгу и говорила, что там, например, "лазанья и салат" или "куриные котлеты, фасоль и рис", а потом раскладывала еду по тарелкам. Ближе к концу июля она начала задерживаться на нашей кухне, чтобы покормить Эрику. Она резала ей всю еду на мелкие кусочки, и пока Эрика неуверенно ковыряла вилкой у себя в тарелке, Вайолет растирала ей плечи или гладила ее по спине. Прикосновения Вайолет ко мне были совсем иного рода — она хватала мою руку повыше локтя и стискивала ее, желая не то успокоить, не то встряхнуть меня. Я до сих пор не знаю, что она имела в виду.
Без нее мы бы пропали. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, как много она делала и как тяжело ей было. Если они с Биллом ужинали в городе, она стряпала специально для нас и оставляла нам еду. Когда в августе они на две недели должны были уехать в отпуск, Вайолет набила наш морозильник готовыми ужинами, на каждой крышке был написан день недели, и по утрам ровно в десять она звонила из Коннектикута, чтобы узнать, как мы, и закончить разговор неизменным:
— Лео, прямо сейчас открой морозильник и достань судок с надписью "Среда". К ужину как раз дойдет.
Билл приходил без нее. Ни он, ни Вайолет никогда об этом не говорили, но я подозреваю, что они приходили порознь, чтобы дать нам возможность как можно больше времени проводить на людях. Спустя две недели после похорон Билл принес нам акварель, которую Мэт написал, когда ходил к нему в мастерскую. Это был очередной городской пейзаж. Увидев картину, Эрика быстро сказала: