Эрве Базен - Кого я смею любить. Ради сына
Конечно, эта сцена состоялась лишь в моих фантазиях. Воображение всегда приукрашивает действительность. А на деле все было гораздо проще: мэтр Тенор, наверное, о чем-то пронюхал и старательно молчал. Но Морис ничего не знал, потому что уехал из Нанта, о чем, вероятно, сообщало — в последний раз призывая последовать за ним — заказное письмо, которое мы даже не распечатали. Он назло похоронил себя там, где мы должны были сделать это вместе. Мне довелось узнать об этом за день до родов. Натали, которой, очевидно, уже давно было все известно, вдруг проговорилась перед мадам Гомбелу, принесшей подшить пару простыней. Оконные стекла, затянутые ледяными узорами, дрожали под напором последних вихрей белой мессы:
— Это в честь Моники Эрино, — сказала Нат. — Ее мазурик все-таки на ней женился.
Мадам Гомбелу в ужасе посмотрела на меня. Но Нат продолжала без зазрения совести:
— А нашему, должно быть, показалось слишком холодно в наших краях: говорят, отправился к марокканкам.
— Я тоже слышала, — сказала мадам Гомбелу, опустив глаза.
Осведомленная лучше других, она не принимала безоговорочно официальную версию, которую теперь повторяли в моем присутствии и где Морис представал как «настоящий козел! Которого тянет на козочек, он на какую угодно готов вскочить, могло статься, что и на вашу, как на мою, мадам, если б успел опоить ее Бог знает чем, чтобы добиться своего». Она даже неоднократно выразила удивление моему смирению. Склонившись в мою сторону, она ободряюще прошептала:
— Знаешь, все уладится. И если будет мальчик, я уверена, что в Мороке…
Но мой взгляд остановил ее, и ее фраза угасла в его сумраке, как неразорвавшаяся шутиха.
* * *А через день, слава Богу, у меня родилась дочь.
XXVIII
Время не движется, небо хмурится и колеблется между дождиком и дымкой. Не это ли главное время года, занимающее его половину, порой прихватывая зиму или отменяя лето? В этот раз в начале осени вода еще, однако, не поднялась. Позади островов, в судоходном канале пыхтит землечерпалка, выплевывая на противоположный берег черную кашицу; а парус невидимого баркаса проплывает, накренившись, как чайка, к широким просторам верховий.
— Слишком холодно для Бель! — говорит моя сестра, держа малышку осторожно, словно китайскую вазу.
На дворе ни тепло, ни холодно, особенно для ребенка, завернутого в три шерстяных одеяльца, у которого только нос торчит наружу. Нечего из нее задохлика строить! Моя кровь, мое молоко были ей прививкой от насморка. К тому же пока нет ни дождя, ни ветра и шалаш, где мы сидим в засаде, почти не пропускает воду.
— Никого нет! — говорит Берта.
Замолчит она или нет! Из нашего шалаша, который следовало бы установить прямо на болоте (но против этого яростно восстала Нат), и так мало шансов достать какую-никакую утку, воспользовавшись ее неосторожностью, да еще и зарядов для ружьеца, которое я себе купила (на бабушкино кольцо, вместе с той лодочкой, что покачивается на волнах неподалеку), у меня в обрез. В довершение всего малышка начинает копошиться в пеленках.
— Плохо пахнет! — снова говорит Берта, протягивая ее мне.
Покончим с этим. Мешочек, который я никогда не забываю, заставит замолчать мою недотепу — она хватает его, прижимает к своему толстому мягкому животу и начинает лопать карамель. А остатки молока в моей груди пойдут моей дочери на размайку. Держа Изабель в левой руке, а дробовик в правой, я теперь могу вдоволь таращить глаза, пока из ералаша нитчаток и осоки, ощетинившегося стрелолистом и увенчанного головками камышей, доносятся, словно в насмешку, плеск, барахтанье, возня, перекрываемые только пронзительным криком невидимой лысухи.
Как тут не оцепенеть? Глаза мои временами закрываются сами собой; и я ощущаю только стойкий запах болота — запах гниющей травы, тины, рыбы, водоплавающей дичи. Затем я встряхиваюсь, снова зажимаю под мышкой приклад. Берта жует, Изабель сосет, наполовину выпускает изо рта растрескавшийся сосок, снова хватает его, да так и засыпает. Вдалеке Морока тонет в рыже-коричневой накипи. Совсем рядом по узкому каналу медленно, ровно струится вода, сглаживая оловянные блики; и время течет вместе с нею — вечно та же вода в той же реке, как и то же время в той же жизни.
А мои глаза снова закрываются. Вот уже… Господи, я и не вспомню, не подсчитаю — важные даты обретают свое значение только по отношению к моему ребенку… Скажем так: вот уже две недели, как она ковыляет, пять месяцев, как умеет сидеть, десять, как родилась, девятнадцать, как была зачата, двадцать пять, как ее отец преодолел всю эту реку, чтобы временно перейти на другой берег!
Двадцать пять! И все проясняется; все снова становится простым и понятным, несмотря на суровые длинные ночи, несмотря на жесткий гранитный четырехугольник с кровавыми пятнами герани, на котором я велела высечь: Здесь покоится Изабель Гудар. Я знаю одного человека, который, увидев эту надпись, отрицающую его имя, возвращающую мою мать — ни Мелизе, ни Дюплон — к ее исконному состоянию, мог бы повторить: «Вы — стайка женщин…» Это правда. Ни муж, ни отец, ни дед никогда здесь долго не задерживались. Выполнив свою задачу, трутень улетает или умирает; выводка пчелок достаточно этому дому, в котором жива давняя мечта Дианы, искушаемой только ребенком[24].
— Иза, Иза! — пищит Берта, показывая пальцем на селезня, пролетающего, вытянув шею, вне опасности.
— Тсс!
Это «тсс!» относится и к другим. О моя рыжая охотница, ты нисколько и не думала о девственном размножении. Не смеши людей. Если кюре, теребя свою лоснящуюся на сгибах шапочку, и называет тебя «мадам» после тихих крестин крикливой незаконнорожденной, во все горло вопившей в купели… Если некоторые и говорят: «Надо же, она держится молодцом, больше не распускает себя», то есть и другие, у которых при твоем появлении глаза начинают блестеть, а в голове крутится: «Шлюха! Тебя отымели. И еще отымеют. Так за чем же дело стало? Вот он я!» Конечно, они ошибаются. Но так ли они были бы неправы, если бы из Эрдры вдруг вышел какой-нибудь дух, созданный по его подобию, и сказал: «Иза, я понял, я — ничто. Я буду приходить, уходить, оставив тебя твоей Залуке. Но приходи порой на этот берег, где, может статься, доведется быть и мне, вдохнуть запах шалфея и мяты в высокой траве». К счастью, не бывает таких мужчин, которые являлись бы на вздох нимфы и снова погружались во мрак, как только нахмурятся ее брови. Но берегись…
— Иза!
На этот раз срывается выстрел, и коростель, потеряв перо, уносится к черту на кулички. «Промах!», — говорит Берта, переживая за мой престиж. Изабель вздрогнула, но не плачет, уставившись на меня огромными круглыми глазами младенца. Судя по всему, придется нам возвращаться не солоно хлебавши; время идет, дождь снова начинает моросить, и будет странно, если Нат не примчится прямо сюда, чтобы напомнить нам о примерке мадам Бюртен, заказе Декре и торжественной клятве, приносимой перед каждым выходом наследницы: «С первой же каплей вы вернетесь!» Однако мне бы хотелось взглянуть на мои удочки.
— Ну, пошли.
Мы с Бертой никогда не ведем более долгих разговоров, и от этого мне с ней очень легко. Она снова берет на руки племянницу, и мы возвращаемся на берег по раскисшему перешейку, соединяющему его, пока не поднялась вода, с островком, где стоит наш шалаш. Дождь усиливается. В трех шагах от трухлявой мушмулы, Бог знает почему выросшей на берегу, дергается коричневая бечевка, привязанная к колышку. Я бросаюсь к ней и подсекаю. Но вот незадача: появившийся из воды угорь в последний момент с такой силой ударяет хвостом, что срывается с крючка. На остальных удилищах леска провисает, и наживка цела. Мы даже не успеваем набрать мушмулы, чтобы не возвращаться совершенно с пустыми руками. Как я и ожидала, из чащи леса выходит старый единорог. Он держит в вытянутой руке зонт и кричит:
— Иосиф! Ребенка застудите, окаянные!
Натали налетает на нас. Хватает Изабель, завертывает ее в свой платок и, собрав всю компанию под своим зонтом-парашютом, возвращается, проклиная дождь, который теперь стучит по опавшим листьям, вызывая на прогулку полосатых улиток, черных слизняков и больших мокриц цвета резины. Она с таким трудом одолевает подъем, что я невольно думаю: «Надо бы поставить ей в гостиной диван, чтобы избавить от хождения по лестнице». Но Нат не из тех, кто заботится о себе: она прибавляет шагу, несется к дому, бросается напрямик через дверь прачечной и тщетно щелкает щеколдой.
— Я тебе сто раз говорила не задвигать засов, — ворчит она, отправляясь в обход.
Да, но мне не хочется, чтобы эта дверь хлопала по ночам; если б все зависело только от меня, я бы ее замуровала. Войдем через прихожую, где я всегда снимаю с крючка свой рабочий халат, вешая на его место ружье; а теперь к столу, на котором раззявились ножницы.