Александр Яковлев - Голоса над рекой
Папа. Я чувствую его близость. Вижу его протянутую ко мне дрожащую руку. Я хочу назад, в Москву! (Алоа-оэ! Самолет! Поворачивай назад!)
Там, возле папиного столика с желто-коричневой керамической пепельницей и лежащей в ее желобке сигаретой, с летящим над ней голубым дымком, мы говорим, говорим, говорим… Когда я теперь увижу папу?
Прямо перед ним в большом кресле сидит огромный плюшевый мишка с короткими лапами, очень славный, которого все обожают. Он занимает это кресло целиком.
Мишку я подарила папе в день рождения лет 5 назад. Это был подарок из подарков!
Юлька, собираясь на работу, утрами тихонько разговаривала с ним… Он до сих пор сидит в своем кресле…
Один раз, придя от Фриды Исааковны, я передала папе ее монолог о старости.
Папа ценил Фриду за ум. Они с Юлькой давно знали ее, и именно они в свое время познакомили меня с ней.
Договариваться тогда взялся папа.
— Дорогая моя Фрида Исааковна, — говорил он по телефону торжественно, с ноткой демонстративного просительства. — Не могли бы вы выручить меня лично своим мастерством?
— Ва-ас?
— Да, именно. Точнее, в моем лице — дочь! Нет, простите, в ее лице меня!
Фрида Исааковна смеялась так, что мы, в комнате, слышали ее смех.
Но папа вдруг сделался серьезным, поднял и опустил широченные свои брови и кивнул. Положив трубку, сказал мне:
— Вот что, родненькая. Так-то она старуха что надо и согласилась, но она еще и чертова старуха, понимаешь? И если ты ей не понравишься — шить не будет даже в моем лице! Но ты ей в своем понравишься, я уверен!
И тут уже мы с папой стали хохотать до чертиков, хотя особых причин для такого смеха не было — ну, серьезно папа вел разговор с Фридой, очень серьезно, и забавный был разговор, но не настолько, чтобы из-за этого мне упасть в кресло на мишку (папа закричал: «Сейчас же оставь его в покое!», — отчего мы стали хохотать еще сильней, и я никак не могла встать с кресла)…
Да, так вот о старости.
Когда я рассказала папе о монологе Фриды, он стал ходить по комнате и напевно, красиво и горько читать наизусть Слуцкого:
Умирают мои старики,
Мои боги, мои педагоги,
Пролагатели торной дороги…
Видя, что папа не очень весел, я быстро перебиваю его:
— Умирают-то умирают, — но!
Завещают мне жить ОЧЕНЬ ДОЛГО! (Эту строчку я произношу громко и выразительно, с акцентом на «очень долго», с восклицанием).
Папа:
— Но не дольше, чем нужно по долгу. ПО ЗАКОНУ СТРОФЫ И СТРОКИ»
Он все шагал по комнате. Подошел ко мне и серьезно сказал, подняв к брови полусогнутый палец правой руки:
— Поняла? — «не дольше, чем нужно ПО-ДОЛ-ГУ», понимаешь?
Я сказала: — А! Это у них профессиональное — для поэтов! СВОИ законы, эти вот — «строфы и строки»! Папа нервно хохотнул, сел в кресло, закурил.
Я, чтобы чего-нибудь не случилось и вышло совсем не печально, а, может, даже и весело, стала читать того же Слуцкого, про тех же стариков, но все же — про других: нарушающих слово, начинающих снова… «В шестьдесят или семьдесят-семьдесят пять… Позабывших зарок, нарушающих слово, Начинающих снова опять и опять!»
Я читала быстро, задорно, страстно, крещендо, с ударением почти на каждом слове, размахивая рукой:
— «Не зеленым, а серо-седым, посрамленным,
На колени поставленным,
та-та-та-та!»
Еще вдохновенней: «Закаленным тоской и бедой укрепленным Я б охотней всего подсобил и помог».
Папа:
— Вот-вот: «ПОМОГ»… ПОМОГЛИ БЫ ДА ПОДСОБИЛИ!..
Ужасно.
Я (громко, Леонида Мартынова): «Бессилие бессильным оказаться — Вот мощное бессилье стариков!
(Ударение я делаю на «вот».)
Папа озадачен: что за слова, и такие?.. Чьи они?..
Ага! Не знает! Надо искать что-то такое, еще что-то такое!
И я добавляю алфавитного Слуцкого:
— «Угроза, в ходе слышная часов,
Пружин их ржавых Хриплое скрипенье
Не распугает птиц моих лесов.
И не прервет их радостного пенья».
Папа и вовсе озадачен, но он рад, что у нас все же так ловко получается и на этот раз — у нас часто так бывало — в стихах. Но я вижу, что вместе с радостью он не сбился со своего тона, не ушел от волнения, которое его охватило. Я же, говоря о Фриде, совсем его не ожидала, тем более, что папа моложе ее на целых 20 лет и вообще — КАКОЙ ОН СТАРИК?! А вот — волнение… И чем еще все это кончится?
Но папа — такой сильный, так владеющий собой, и все же — все же надо поскорей это закончить, перевести в шутку, и я говорю:
— Во-первых, 1:0 в мою пользу! Во-вторых, клянусь! — я буду таким стариком… ну, этим… сшибленным с ног, но всегда начинающим сначала, снова! Понимаешь, да? Веришь? И МОЩНОЕ БЕССИЛЬЕ СТАРИКОВ всегда будет при мне!!
Папа улыбнулся, тихонько щелкнул меня по носу, и вдруг, — как бы на зло себе, на такое зло, такую боль стал читать Эренбурга: «Теперь не годы, только дни»…
Мм… «Перелети, перешагни, перегони…» Нет! Только «перелети» одно. Так:
«Перелети, хоть ты ОБЪЕДОК, ЛОСКУТ, КОТОРЫЙ СЪЕЛА МОЛЬ…»
А! Так? Вот что?! Вот? Ах, какое же иезуитство! И я вступаю, не дав ему опомниться, договорить — из его же Эренбурга, из того же цикла «Старость», быстро отбирая в уме хоть что-нибудь ПОЛУЧШЕ:
«Я с теми, кто та-та-та борется,
Прет на рожон, да впереди, та-та-та-та
как свищет молодость, та…
Кто не вышел из игры!»
Папа, как бы не слыша меня: «Мое уходит поколение, А те, кто выжил, что тут ныть, — Уж не людьми, а просто временем, лежалые, у-це-не-ны».
— КТО это «уценен», КТО? Кто ЛЕЖАЛЫЙ?? — кричу я и тоже читаю Эренбурга, но теперь не из «Старости» — из АЛФАВИТА: «Я знаю все — годов проломы, бреши…» Но — «ВСЕ ЖЕ Я СКАЖУ ПРО ДОЖДЬ, ПРО ВЕТВИ»!
Папа снова удивлен, на мгновенье заслушивается, но, опомнившись, продолжает свое, выбирая по-прежнему самое больное, и все это — на зло себе, да-да, только на зло, только: «Молодому кажется, что к старости Расступаются густые заросли, Все измерено, давно погашено…»
…«Погашено»…
«ВСЕ-НЕ-ТАК!»
Но на зло ли? Ведь это был какой-то упорный прорыв открытости, «бессердечная искренность» (слова Слуцкого): взять и не тая больше ничего, выложить все, что на душе! Исповедаться стихами, как бы больно ни было!..
— «Все измерено, давно погашено… м… давно погашено…» другие, не такие громоздкие, занимающие полкомнаты… Купила как их? Ну… напольные, напольные; они маленькие, их легко сунуть под шкаф, но, между прочим, они не такие точные… Ах, да Господи, да какое мне дело, в конце концов!
Я немного успокаиваюсь, но слезы еще бегут…
Самолет тем временем идет на снижение.
И тут меня пронзает: мой город! Подснежники прямо под снегом! Прямо под снегом же!!
Мне становится легче.
АЛОА! Здравствуй!
…Словно Москвы и не было…
Я спускаюсь по трапу последней, — я люблю так. Еще на трапе, наверху, вижу маленький оркестрик, стоящий на аэродроме чуть левее трапа.
Он из двух рядов музыкантов, в каждом по четыре человека. Дирижирует мой муж, но стоит он к оркестрику спиной, так как ищет среди сходящих меня, но музыканты играют правильно.
Звучит «Алоа-оэ».
Лицо у мужа растерянное и радостное.
«Б».
«Без тебя я прекращаюсь».
Будь, пожалуйста,
послабее,
Будь, пожалуйста.
И тогда подарю тебе я
Чудо
запросто.
И тогда я вымахну
вырасту,
стану особенным.
Из горящего дома вынесу
тебя,
сонную.
Я решусь на все неизвестное,
на все безрассудное,
в море брошусь,
густое,
зловещее — и спасу тебя!..
«…»
Но ведь ты же
сама готова
спасти других (…)
Не заблудишься,
не утонешь,
зла не накопишь.
Не заплачешь
и не застонешь,
если захочешь (…)
Мне с тобою — такой уверенной — трудно очень.
Хоть нарочно,
хоть на мгновенье,
я прошу,
робея,
Помоги мне
в себя поверить,
стань
слабее.
г. Иркутск