Александр Яковлев - Голоса над рекой
Так мы побеждали.
…Коля-Колян, Коля-Колян… «Я пошел миз. Вам ничего не надо?».. Наш дом, наш двор…НИЧЕГО НАМ БОЛЬШЕ НЕ НАДО… НИ-ЧЕ-ГО…
«Смотрю со двора на ваш балкон, с которого так хорошо был виден этот просек, а иногда и та женщина»…
…Та женщина!..
Эта сирень, стоящая широкой длинной стеной в палисаднике перед нашим балконом, была с него видна вся. И вырастила ее именно она, та женщина. Она была очень доброй и всегда выкидывала нам наши лаптовые мячики, улетающие во время игры в ее сирень… На одной из дорожек, засыпанной золотым песком, стояла ее плетеная качалка, такая… ну, кресло-качалка, летняя, слегка желтоватая, какие бывают на дачах…
Качалка, утопая в сирени, видна была с балкона не вся, и женщина, которая в ней качалась, тоже была видна не вся, что делало ее особенно загадочной, таинственной.
Мы забирались на наш балкон и ждали, когда заскрипит качалка…
Эта женщина летом и весной всегда была в длинном белом платье с широкой оборкой внизу и в белой панаме с большими полями. ПО ЭТИМ-ТО ПОЛЯМ И ПРЫГАЛИ ЗОЛОТЫЕ СОЛНЕЧНЫЕ ЗАЙЧИКИ!.. Поля прикрывали ее лицо, и хорошо мы его никогда не видели — это было особо счетово!
Чем-то она болела… Мы не знали, чем, кажется, что-то было с ногой, но не точно, просто она чуть прихрамывала. И это тоже было счетово. Из сирени она никуда не выходила. Зимой мы совсем ее не видели, а осенью она иногда гуляла по дорожке в длинной, теперь уже черной юбке и коротком жакете с небольшим рыжим меховым воротничком и с черной тросточкой в руке… Тросточка была безумно счетовой!
Мы не знали ее имени, но про себя называли Анной. Произносили его редко и, если произносили, — всегда на выдохе и не до конца, с «затуханием»: Анн… Имя это было счетово, счетово, счетово!
Под впечатлением письма дочери, в одну из бессонных ночей, я написала стихотворение «Детство»:
Где вы дни, пронизанные солнцем,
Не высоким, недоступным и надменным
Низким,
близким-близким
На лужайках,
на тропинках дач меланхоличных,
во дворе,
где клубы дерзкой пыли
Заросли сиреней позакрыли,
С брызгами бутылочных осколков,
Сквозь которые зеленым глазом
солнце?
«Балкон, по-моему, размером с наш.
Наверху, на специальных трубах, протянуты бельевые веревки, внизу стоит большая розовая корзина из универсама.
Со двора, в бабушкином окне и на кухне — белый тюль.
Рву какой-то лист у ног — для сушки, ну и пошли в квартиру, на 2-й этаж…
Стоим на площадке у перил.
По этой лестнице спускался в последний раз дед… Наверное, держаться за перила ему не дали… Стою и думаю об этом. Мне кажется, что и Саша об этом думает, ведь они с Лялей так любили деда, как и все Капитоши, как все вообще!..
Поднимаю глаза: N 13.
У меня страшно заколотилось сердце.
Дверь обита черным дерматином, как у нас, только здесь дерматин снаружи (Господи, все — как у нас!..)
Саша говорит:
— Позвони, не бойся!
Мне ужасно страшно, но я тяну руку к звонку, а в голове кусочек какого-то стихотворения: «Не искал я твой детский след: «* И вертится, и вертится, хотя зря: я-то ищу!
Молчим, ждем. Что же будет? Что я скажу? «Не искал я твой детский след», — вот что я скажу! Я уверена была, что это скажу, понимаешь? Черт-ти что в голове! Но все же из-за Саши я была сравнительно спокойна уж он-то со своей иронией что-нибудь придумает!»
Мать специально прервала здесь чтение.
Мало ли что могло оказаться на 2-м этаже… Войдет ли дочь в НАШУ квартиру?
Матери было не по себе, и она вернулась во двор.
Там, в детстве, время от времени появлялся еще один чудодей старьевщик.
Худой человек, серьезный и деловитый, он останавливал возле сторожки дворника свою лошадь с повозкой, груженой всяким барахлом, а сам расхаживал по двору, хрипло, но зычно возглашая: «Старье берем! Старье берем!»
Вслед за этим раздавались дивные для наших ушей звуки «Уди-уди-и-и» и различные, как бы птичьи, голоса — пронзительные, заливистые, булькающие…
Мы торопили своих родных, чаще бабушек, тащили их во двор. По дороге они роняли разные тряпки, ворохом прижатые к груди или перекинутые через руку.
Все быстро обменивалось у старьевщика на свистящие глиняные птички, бумажные китайские мячики — круглые, словно яблочки, но как бы со срезанным верхом, небольшие, туго набитые опилками, увитые меридианами тоненькой серой резиночки, переходящей в центре в длинную держалку, — ось! — обычно закрученную вокруг среднего пальца руки, которая била шарик. Он улетал вниз и в стороны, тут же возвращался, и рука снова била его, и он снова улетал, и на эти «Уди-удиии» — тоже шарики, но воздушные, особые, исходящие из воздушного же образования — «ножки», выдуваемой в первую очередь, а затем уже, в конце ее, возникал-выдувался и сам этот шарик маленький и односторонний, чаще направленный вверх, а когда воздух покидал его, он, спадаясь, и издавал эти свои печальные пронзительные «Уди-уди-й-й»…
Дожидаясь бегущих к нему людей со старьем, которое он брал, небритый хозяин, словно фокусник, проделывал со своим «реквизитом» все возможные с ним операции — одну за другой или почти одновременно: свистел и булькал птичками, бил китайские шарики с опилками и надувал воздушные, выдыхающие свое «Уди-уди-и-и»…
Грудь его была увешана лентами-кубиками переводных картинок. Да, были еще и петушки-леденцы, лежащие на газете поверх хлама.
И все это было счастьем.
«Итак, квартира 13, мы перед ней — я и Саша. Я звоню — никто не открывает.
Я безумно обрадовалась и стала звонить непрерывно. Звоню и звоню! Тишина. А я прямо руки от звонка не отрываю!
Правда, ну что бы я им сказала? — «Почему вы украли нашу квартиру?»
Черт с ними!
Боже мой! Я такую речь потом ночью придумала!
Я знаю, что прихожая здесь такая же, как у нас (опять как у нас!! Да здесь все, как у нас, все, — потому что ВСЕ ЭТО НАШЕ!).
Черт с ними!..
И вдруг мне стало так страшно, что я кинулась вниз по лестнице, крикнув Саше:
«Скорее пошли!» Я подбежала к машине, испугала Лялю. Но я не могла больше ничего… Меня словно изрезали всю, раздавили…
Мы быстро поехали из Островского, из этого Мертвого, от этой N 13!..
Как только выехали на Кропоткинскую, я немного успокоилась. Да, Саша показал мне Чертольский, я попросила. Какой-то чудной, уступчатый и просто коротышка! Ну и переулок!..
Мамочка! Я осталась сегодня ночевать в Москве, не поехала в Орехово. Юлька спит, а я сижу и пишу тебе. 2-й час ночи, но я решила, пока не напишу, не лягу, в электричке высплюсь. Пишу с радостью и по самым свежим следам. («Не искал я твой детский след» — вот привязалось!) Главное, мне лишь сейчас стало, наконец, спокойно. Пишу тебе, все время глядя на Сашины карты. Да, карты — чудо! Молодец Саша!
Матря! Если уж быть до конца откровенной, то я тебе вот что скажу: «Зори» на Таганке меня так уж не потрясли — из-за тебя!!
Понимаешь, я ведь, по сути, все это уже много раз пережила. По всем твоим уходам в армию** (пусть это по рассказам, ну и что!), по самой армии, по «предельной»
твоей «готовности»!* И из-за того, КАК ты из армии возвращалась, из-за вагона того… Из-за всех твоих фронтовых подруг, старшины, всех 9-х маев!!!»
…Возвращались мы, пятеро девушек, из армии «самотеком» — как сумеем… Из Чехословакии. И оказалось — абсолютно неожиданно для нас, что солдаты (наши!!) не берут нас в свои теплушки, грубо обзывают, гогочут, показывают на нас пальцами, крича: «Воздух!» В Киеве мы все же сели в вагон-ледник. Солдаты в нем ехали стоя: не хватало мест. Но мы влезли в этот ледник, когда все выскочили на стоянке, кто за чем. Наступала ночь. Когда поезд пошел, солдаты не сразу нас заметили, а заметив, хотели… растерзать… Мат стоял дикий, немыслимый, рев, свист… И вот одна из нас, Оля Щетинина, сельская учительница, вдруг сказала:
«Ребята, а хотите, я вам сказку расскажу?» Это было невероятно. Ледник обалдел.
Мгновение все молчали, но уж потом-то такой мат и рев!.. И все же что-то изменилось, и Оля стала говорить, вначале, правда, еще под их крики, но все же говорила и не старалась никого перекричать…
…«В некотором царстве, в некотором государстве»…
Голос ее был негромким, с легкой хрипотцой… В конце концов (и быстро) вагон затих. Да не то, чтоб затих — мертвая стояла тишина.
Оля проговорила часа два. Кончила, изнемогши. А солдаты ревут: «Миленькая, девонька, еще! Еще давай!» «Не могу!» — говорит Оля. — Я вам все сказки рассказала, не знаю больше…» А они: «Да ты снова эти же говори, снова эти!»
Оля снова стала говорить и еще два часа проговорила…
Мелькали папироски, слышалось громкое сопение, нередко кто-то взрыдывал…
Расстались мы друзьями.
Провожали нас на нашу ветку всем ледником, вещи несли… А как прощались, как плакали!..