Феликс Кандель - Первый этаж
Она сразу отметила эту девочку. Выбрала ее в подруги, села с ней за одну парту, без спросу пришла в гости, костлявая, угловатая, в потрепанном форменном платье. Увидела флакончики на туалете, кремы, мази, пилки и ножницы, насупила брови, спросила грубо, независимо, в кровь разрывая губу: "Это зачем? А это? А то?.." Ей объяснили подробно, со знанием дела, ее усадили за стол, где стояли приборы, – слева вилка, справа нож, – и она с изумлением глядела, как они едят, что при этом делают, домой ушла потрясенная. Настырная и упрямая, зловредная и тщеславная – она стала подражать подруге. Полностью. До мельчайших деталей. Как есть и пить, как говорить и причесываться, танцевать и вести себя с мальчиками. Ее вышучивали, над ней смеялись одноклассники, а она в ответ молча пихалась острым локтем, от которого оставались на теле багровые пятна.
Ее брат, Леха Никодимов, катал по цеху тачку, ее сестра, Аня Никодимова, таскала совковыми лопатами горячий асфальт, а она делала по утрам зарядку, обливалась холодной водой, растиралась грубым полотенцем, тайком от всех полировала ногти на руках и ногах, укладывала по утрам волосы. У нее прекратился насморк, сошли бородавки, исчезли вечные ссадины. Мальчики стали обращать на нее внимание, девочки – завидовать. Только флакончиков пока не было, не было кремов, мазей, пилок, красивого туалетного столика, но это ее не смущало. Это она вставила на потом. До лучших своих времен. Она все взяла у подруги, высосала ее до конца, и когда той нечего было дать, выбросила ее, как пустую шкурку. Девочка пыталась продолжить дружбу, липла к ней на переменах, но ее встречало ледяное молчание и настороженный локоть. Этот этап закончился. Пора начинать другой.
А она уже высмотрела себе новую жертву. Теперь это был мальчик. Отличник. Лучший ученик. У мальчика были ученые родители. У родителей стояли книги до потолка. Мальчик ходил в научный кружок, учил английский с учительницей, мальчик подавал надежды. Она выбрала его в друзья, села с ним за одну парту, попросту спихнув кого-то, стала ходить к нему делать уроки. Аккуратно причесанная, чисто одетая, с атласной кожей на лице, руках и ногах.
У нее были безукоризненные манеры за столом. У нее была правильная речь и неистовое упрямство. Они вместе делали уроки. Ходили в научный кружок. Докапывались до истин, листая мудреные книги его родителей. Вернее, докапывался мальчик, а она нетерпеливо ждала, пока объяснит. Она никого к нему не подпускала. У нее всегда был наготове острый локоть, от которого оставались на теле памятные знаки. Только английским он занимался один, потому что у нее не было денег на учительницу. Но и это она учла. Затаила в душе. До будущего. До лучших времен.
К десятому классу с помощью мальчика она стала одной из первых в классе. К тому времени он был уже в нее влюблен. Он ходил за ней, как на веревочке. С ними все было ясно. Никто не сомневался. Их даже не дразнили ребята. Но после выпускных экзаменов она его бросила. Она взяла все, что мог дать этот мальчик, и больше он ей не требовался. На выпускном вечере она не пошла с ним танцевать. Ее губы плотно сжимались. Ее локти угрожающе поднимались. Очередной этап закончился. Если она рвала с кем-то, то навсегда.
И Левушка появился вовремя. Левушка появился тогда, когда потребовался. Будто жадным своим, настырным желанием она вызвала его к жизни. Худая, отчаянно независимая, с глазами неукротимо алчными, – он сразу выделил ее в толпе. Даже в толпе вокруг нее было пустое пространство, словно окружающие чувствовали на расстоянии ее непримиримые локти.
Левушка был застенчивым. Он никогда не подошел бы первым. Застенчивость держала его мертвой хваткой, и оказаться в смешном положении – что умереть. И тогда она подошла сама. Она безошибочно выбрала его. Неприметный, неказистый с виду – он был богаче других. Она подошла к нему первая, и первая заговорила. Она так откровенно жаждала начать новый этап, так самозабвенно шла на сближение, что это можно было истолковать по-всякому. Левушка истолковал правильно. Ей не нужен был поводырь в науке. Нужен был поводырь в жизни. Это случилось двадцать шестого августа, и с той поры они отмечают этот день.
8
– Зойка... – сказал, вздыхая. – Зой-ка...
Вздрогнула, поежилась, пошарила вслепую рукой.
– Зябко, – прошептала одними губами. – Накрой...
Он научил ее многому. Он отдавал ей все, что имел, все, чем обладал, и она не могла им насытиться. Они читали те книги, которые он выбирал. Смотрели те фильмы, которые он хотел. Бегали на выставки, о которых знал только он. Она жадно хватала, впитывала и запоминала, принимала и отвергала вместе с ним. Только вечные его сомнения, вечная неудовлетворенность были ей непонятны. Но это пока не мешало. Это она откладывала на потом.
Она отдалась ему с восторгом первооткрывателя: это тоже стояло в общем ряду познания. Того познания, которым он щедро с ней делился. Интимная жизнь не была для нее секретом. В деревне, в избе, среди родных – все было грубо, зримо, почти на виду. Левушка любил ее нежно, ласково, печально и счастливо. В него был заложен редчайший дар. Дар избранных Богом, дар проклятых дьяволом. Он никогда не наслаждался полностью. Никогда. Вечная жалость. Скорбь по уходящему. Тоска по неповторимому. И неудовлетворенность. Невозможность полного слияния. Недостижимость совершенного раскрытия. Неотвратимость конца. Это окрашивало грустью самые прекрасные минуты, набрасывало тончайшую вуаль печали, легкий, неуловимый привкус горечи. Блаженство и скорбь. Радость и отчаяние.
Он полюбил ее за преданность, за беззаветную веру. С ней он был умнее, глубже, тоньше. С ней раскрывались такие качества, о которых не подозревал. Они расписались в январе, после первых ее экзаменов, и сразу уехали в дом отдыха. Их поселили в разных комнатах, на разных этажах старого помещичьего дома, и Левушка не решился попросить у директора хотя бы отдельный чулан.
Они умирали от желания, лунатиками бродили по окрестностям, всю неутоленную страсть вбивая в лыжи. Каждое утро долго и неутомимо они бежали через густой, запущенный, задавленный обильным снегопадом лес. По сторонам, засыпанные по горло, тянули вверх макушки утонувшие в снегу елки. Грузными буграми, как горбато нахохлившиеся звери, торчали пни-сугробы. Грозно летели к земле распятые на сучьях, завалившиеся, постанывающие на ветру мертвые стволы. Нависали над лыжней веером, распушенным птичьим крылом еловые лапы. Лыжня была мягкая, укатанная, без отдачи скользкая, будто смазанная тонким слоем горячего жира: редкое, счастливое сочетание атмосферных условий.
Они бежали легко и широко, как на показ, – впереди он, позади она, – мощно толкаясь палками, звонко припечатывая лыжню концами исцарапанных, видавших виды казенных лыж. Руки и ноги работали упруго и согласованно, тела, как по команде, наклонялись вбок, проходя на скорости повороты, холодный, упругий воздух частыми вдохами наполнял грудь и распирал ее изнутри. Выдохи не ощущались – только вдохи: непрерывные толчки изнутри, четко работающий мотор, восторженное, торопливо жадное насыщение движением. И мыслей в голове не было: что-то обрывочное, несущественное закручивалось мелкими, легкомысленными спиральками.
Лес кончался сразу, как обрывался, за лохматой, будто со сбитой набок прической, угрюмой елью. Впереди, на бугре, особняком торчал беззащитно редкий, просвечивающий насквозь березнячок, бело-черными штрихами на нестерпимо голубом фоне. Они с хрустом проламывали тонкий наст, с ходу, на одном дыхании, проскакивали наискосок, вставали на бугре, повисая на палках. Шапки на затылке, открытые до ключиц ковбойки, повязанные рукавами вокруг талии, обвисшие сзади полосатые свитера, широко раскрытые, ошалело хмельные, взбудораженные глаза.
Вниз от бугра начинался глубокий, в три волны, овраг, и с середины его скатывались, петляли меж расставленных палок деревенские ребята. В пальто, в валенках, на вертких, обломанных вровень с пятками, лыжах. И они, не утерпев, не отдышавшись, гикали, отчаянно кидались с самого верха, под ликующий вопль неслись вниз, с трудом вписываясь в повороты. В нетерпеливом исступлении, заражая друг друга горячностью, петляли по склонам, сшибая палки, задыхаясь, лезли обратно, срываясь, соскальзывая, наступая лыжей на лыжу, Торопили, подталкивали, спешили, будто через минуту зайдет солнце, растает снег или осядет бугор.
Рубашки прилипали к спине, пар валил, как от загнанных лошадей, но первый момент, первый толчок изнутри, когда тело, опережая ноги, зависало на миг над крутой пропастью, чтобы провалиться вниз, в сверкающую белизну, определял все и в который уж раз гнал их наверх на подгибающихся от усталости ногах. А потом они в изнеможении валились на середине склона, хватали друг друга в объятья и неслись вниз, переплетая ноги, руки, задрав кверху лыжи, в клубах сухой снежной пыли, и оставались лежать в обнимку, радостно оглядывая облака, бугор, весь этот мир. И робкое солнце под белесой вуалью грело ласково, чуть ощутимо. И было так каждый день.