Николай Шипилов - Псаломщик
– Сереженька, а Леня умер? А Шура умерла? А Фрося умерла? – и так по всему Синодику.
Я красным, как мятежная гвоздика, маркером крупно записал на оберточной бумаге номер своего телефона, скотчем прилепил к старушкиному холодильнику: «Звоните!» – говорю. Вот она интересуется, бедная, с тех пор.
– А Семен умер? А Нифантий умер?
Вначале-то я говорил с ней, как с человеком вменяемым, но – увы! – когда ее любознательность стала меня доводить до дрожи в руках, я принял простое решение.
Уже с полгода я ей отвечаю, что все, слава Богу, живы и здоровы: Семен стал космонавтом и живет теперь на Луне в трехкомнатной квартире со всеми удобствами. Эра освоения космоса. Нифантий хворал. У него случилось воспаление легких, но с Божьей помощью оздоровел, и сейчас работает пионервожатым в Артеке. Фрося вышла замуж за лесника из Канады, собиралась к Раисе Терентьевне в гости, но у них случилось затмение Солнца. И самолеты перестали летать в заграницу.
– А кто, Сереженька, сейчас заграница: мы или они? – спрашивает милейшая Раиса Терентьевна. – Мы где, Сереженька, живем? Еду приносили – не сказали.
Еду ей носят внуки внуков – много ли ей надо? А квартира всем нужна, пусть с прозрачными, как границы, стенами.
– Семьдесят лет мы, Раиса Терентьевна, жили в стране под гнусным названием РСФСР.
– Семьдесят лет?! – удивляется она.
– Семьдесят лет с хвостиком. Теперь на нас еще более гнусная татуировка; ЭсЭнГэ. Живем, как жулики во фраках, на европейском пляже – стыдно тельняшку снять. Границ, Раиса Терентьевна, нынче как таковых нет. Они прозрачны. Скорее, призрачны. А живем мы нынче в ЭсЭнГэ – стране без границ, Раиса Терентьевна.
– Это что, Сережа? Мне других-то стыдно спросить, ангел вы мой…
– О-о! Это коло-о-ония, Раиса Терентьевна, боль-ша-а-ая зона.
– Неужели всех переселили?
– Да, да: в одну ночь Беловежской пущи. Солдаты, овчарки, чемодан – вокзал – ЭсЭнГэ. Вот так, Раиса Терентьевна. Вы спрашивайте, не стесняйтесь…
– Вы один со мной и разговариваете, Сережа! Вы воспитанный юноша. Пажеский корпус – это… Господи Иисусе! Слава тебе, Боже! А кто руководил эвакуацией, Сережа? Не Стол… пов, ли? – Видно, легкий шок от удивительного переселения освежил ее память. – Не Петр ли Аркадьевич? Он ведь, кажется, умер?
– Нет-нет, Раиса Терентьевна. Не Столыпин. А он – он действительно умер, он погиб. А руководили выселением два сержанта и один рядовой необученный, причем беспалый!
– В-о-от как! А что, Государь-то Император разве умер?
– Наш Государь Император со всем семейством теперь в сонме святых. Они великомученики. Все они стали жертвами ритуального убийства, Раиса Терентьевна. Но вы не отчаивайтесь, Фрося-то жива, Нифантий, стало быть, тоже жив…
– Не боятся люди Бога, Сереженька…
– Бог смиряется перед человеческим произволом, дорогая Раиса Терентьевна. Ну что может сказать Отец тем детям, которые просто не хотят Его знать?
– Да, Сережа. Да, умница вы мой. А Лаврентий Павлович – умер?
– Берия, наверное?
– Да, да, Сереженька! Кажется, Берия! Красивый лезгин такой! В пенсне!
– Нет, он жив, Раиса Терентьевна. Работает в Киргизии чабаном. Врачи прописали ему высокогорный воздух… Астма у него, старик ведь уже! А курил-то всю жизнь сигареты «Памир»! Помните, сигареты «Памир» – мужик с палкой?
– М-м-м… А этот мужик с палкой – умер?
– Нет. Он теперь самый главный из всех мужиков – у него же палка! А ни у кого больше палки нет. Его зовут Джордж Буш. Он член ордена «Череп и кости».
– Какой ужас! Че-е-ереп…
– Это – . фигурально выражаясь! – говорю я, чувствуя, что перегнул палку. – Не бойтесь, Раиса Терентьевна: нас надежно охраняют Силы Небесные…
– Авиация?
– Почему авиация? Авиация умерла. Покров Матери Божией, Пресвятой Богородицы…
– Ах, да, да! А стихи, Сережа! Прочтите мне свои стихи!
Она – моя самая терпеливая слушательница.
– Слушайте, – сразу же соглашаюсь я.
Неугасимо горит лампада
в соборном храме!
Ах, рассказать бы про все, как надо,
умершей маме!
В соборном храме Ксиропотама
поют монахи.
Поют монахи – ты слышишь, мама? —
в священном страхе.
Паникадило и круглый хорос,
орлы двуглавы…
Неугасимо горит лампада,
горит, качаясь…
Когда-то было: младая поросль
в зените славы
С утра – ко храму, твердя молитву,
в пути встречаясь,
Никто не ведал, никто не видел —
плескалось масло,
Оно плескалось, переливалось,
не зная края.
И следом – беды, как те акриды,
и солнце гасло,
И конь у прясла все ждал хозяев,
уздой играя.
Изогнут хорос, как знак вопроса,
под гнетом мессы.
Младую поросль секут покосы —
играют бесы.
О, как мы слепы, людское стадо!
Но всяк ругает:
То – ясно солнце, то – сине море,
вино ли, хлеб ли,
Кто ж наделяет огнем лампаду?
Кто возжигает?
И снова масло краями льется —
но все ослепли…
Поют монахи… Поют монахи…
Коль слеп, так слушай.
Запрись, дыханье, утишись, сердце, —
Дух Свят здесь дышит.
Святые горы, святые хоры,
святые души…
Не слышит разум. Не слышат сердце,
ничто не слышит…
Горят усадьбы, как в пекле ада —
ребенок замер.
Гуляют свадьбы. Плюются в небо —
ребенок в двери.
Ах, рассказать бы про все, как надо,
умершей маме!
Да на Афоне я сроду не был —
кто мне поверит?
Я был поэтом. Умру поэтом
однажды в осень.
И напишу я про все про это
строк двадцать восемь.
– Ах, нет, нет… – плачет она и просит: – Нет. Вы не умирайте, Сереженька, мон ами! Не умирайте!
Я возьму и тоже заплачу тихонько – плохо ли поплакать легкими слезами да вместе с гранд-дамой из позапрошлого века? Но Раиса Терентьевна тут же:
– А Леночка – умерла?..
Такой я разбитной психотерапевт.
Кому-то содержание моих бесед с простодушной старушкой покажется издевательским. Это не так. Я говорю с ней, как с ребенком, которому нужна сказка на сон грядущий. Иногда я скучаю без звонков этой счастливицы. Забыть все – разве это не крупный фарт? И можно ли говорить с Раисой Терентьевной всерьез? Мне только прикоснуться к этому огромному, вековому забытью, заглянуть в бездну и – отшатнуться, смеясь. Нам весело – и ей, и ее Сереженьке, и мне, грешному. Все у нас живы – вот что главное. Премудрый Царь Соломон сказал: «Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, – и Бог воззовет прошедшее». Я, образованный незнайка, соглашаюсь с изречением, покуда на временном лице меня самого или на лицах моих близких не мелькнет бледный лик смерти.
Тут – крах всем нажитым премудростям. Я забываю их, как Раиса Терентьевна забыла свою столетнюю войну. Потому что я еще живой и еще грешный человек. Потому что свои любимые мне дороже, чем чужие. Всех, кто думает иначе, объявляю сумасшедшими прежде, чем рассказывать далее.
2
Наташа не отходила от Греки, ночевала вместе с трубочками и краниками в его скорбных апартаментах – реанимация называется. Два дня не звонила мне – и вот звонит:
– Это ранимация, нянечка тетя Наташка Хмыз! Партийная кличка – Флюгер. Дохтура книжных наук Шацкого – можно?
– Как там дела, Натаха? Где ты там куришь-то?
– Курить, Петя, я бросила. А ты бери батюшку, бери кропила, кадила, тащи елея, смирны, иссопа – все, что подобает.
– Ты его бальзамировать намерена?
– Типун тебе на твой русский язык! Ваня просит соборовать его. Сделайте дело, а уж умереть я ему не дам. Машину за вами с батюшкой пришлю – царскую. Говорю коротко: здесь больница, а не радиокомитет. Прием?
– У меня, Натаха, Алеша пропал. Сижу у окошка, жду. Домой не еду. Похоже, у меня и нет его, дома. Зачем ты меня беспокоишь? Говорю коротко: сказать больше нечего. Прием…
– Повторяю: прием здесь, в ранимации, ведется круглые сутки. Приезжайте по возможности скорей. Конец связи.
– Эй! – только и успел сказать я, глядя на трубку так, словно вознамерился увидеть гудки отбоя. Почему бы, подумал я, ей, Наташе, и не позаботиться о своем земном существовании. Хлебнула девушка пересола – ищет прохладный оазис в нашей Пустыне Ивановне. Она в юные годы была сильной. Однажды в мае, после моего сольного концерта, несла меня на руках шагов двадцать. Наташиному бесстрашию уже тогда никто из ее вечно мужского окружения не удивлялся: девчонкой ходила на кладбище ночами одна и носила оттуда сочные сибирские яблоки – ранетки. Некоторых из угощенных мужчин рвало, когда они узнавали о происхождении райских яблочек. А она – знай варит из них варенье, не жалеет кубинского сахара.
– У меня красивая мужская фамилия – Хмыз, – говорила она. – И вертлявая же мужская кличка – Флюгер!
Она жила красиво, щедро и насмешливо. Она – часть моей жизни. Ее изуродовали, измяли, но не испоганили. Она никому не жалуется, ни на кого не надеется. И плывет одна, выбиваясь из сил, а в зубах держит портновскую булавку на случай судороги. Вот сейчас в ее зубах – драгоценная греческая булавка. Кто у нее еще есть на свете, кроме меня да Юры? Я поспешил позвонить отцу Глебу, но подумал вдруг: почему умирающему буржую Греке потребовались именно мы с отцом Глебом? В городе полно известных дорогих священников.