Николай Шипилов - Псаломщик
Обзор книги Николай Шипилов - Псаломщик
Николай Александрович Шипилов
Псаломщик (повесть). Рассказы
Псаломщик
Посвящается моему погибшему другу юности – Михаилу Сергеевичу Евдокимову, воистину народному артисту России.
Пролог
Чужие люди изорвали в клочья мой житейский букварь, а я выучился читать по нему себе на беду. Теперь мне кажется, что после московского мятежа девяносто третьего года прошли столетия.
Я лишь чудом остался жив на раздавленных баррикадах.
«Господи!» – сказал я в ночь перед штурмом. – Если останусь живым, то буду служить тебе всем, на что Ты дашь мне силы…»
Молиться я не умел, но, видно, кто-то из мертвых молился за меня.
После всего пережитого на баррикадах занятия литературой стали казаться чем-то вторичным, а наш брат писатель – докучливым болтуном. Мне стал омерзителен город с его пирами, на которых стоял густой запах трущобной помойки.
Как штиль, пришла опасная усталость. Мне казалось, что рассудок мой помрачен, и прекратилась сокровенная музыка в душе.
Я слышал пустословие людей, которых еще вчера несчастный народ возносил как знамя. То, что они делали, напоминало мне отточенную борьбу нанайских мальчиков. Они партийно-классово и аппаратно-кассово были всегда близки к властям и жили в другом пространстве с его временем. Над ними не капало.
Мне захотелось бежать из Москвы, как с чужбины, в долгое целительное молчание. Забыть сорные, утратившие смысл слова, перейти на церковно-славянский язык, который пока еще не знали и не уродовали все эти егеря-загонщики, охотники до чужого…
И я бежал, чтобы глаза не видели позора столицы, как позора матери. Запалился, хотел пить, но вода была мутной от золы и пепла чудовищного крематория, где заживо сгорала, корчилась и не хотела умирать моя изумительная планета Россия. Я стал пить водку – паленая водка едва не спалила рассудок. Я уже не жаждал сначала реванша, позже – покоя. Пришло равнодушие.
Почти десять лет бежит моя тень за тенью родины. Искать ее – все равно что искать мой городок Китаевск на пачке «Беломорканала». Я обиделся на народ, на рабствующую Россию. В девяносто четвертом в Калуге едва не женился на хорошенькой немке по имени Петра, чтобы уехать туда, где можно молча жить, пока не закопают в ямку. Но – хранил Господь! – на немке по имени Петра женился один мой благополучный приятель. Я потерял сон и съежился от болезненных сновидений. Лишь в разъездах по «территории» я отсыпался, потому что внушал себе надежду, что еду от тьмы к свету. Половину последнего года прошлого тысячелетия я жил у друга в заграничном уже Крыму. Спал, ел и ничего не хотел. Научился, не вставая с дивана, из «положения лежа», щелчком отправлять скомканную газетную четвертушку в мусорное ведро. А когда отоспался и когда смутно захотел жить, то стал смотреть в телевизор.
Я увидел в нем крупнокалиберные пулеметы на зубцах старых стен Генуэзской крепости. И это курортный Судак? И это киммерийские мои холмы? Я смотрел, как с прутьями арматуры и бейсбольными битами идут мусульманские боевики прямо на объективы телекамер…
Люди говорят, что они берут русскую землю по всему Крымскому побережью. И прошлым летом отряды меджлиса прилежно атаковали Южный берег. Идет нашествие, захват жизненного пространства для мусульман.
«… Из русских тут выживут только придурки-сталкеры… – сказал некий лысый жук-носорог в ходе беседы с дятлом-телеведущим, который дробненько, с пониманием смеялся. – …объясните мне: а что такое собственно русские – прилагательна или существительна?»
Я бы объяснил ему по зубам, но с этим ящиком Пандоры связь, как известно, односторонняя. И они стали бойко объяснять мне, что русские – это нечто наднациональное. Меня охватила ярость. Да, нам, русским, не повезло. Выбору нас невеселый и небогатый, но он есть. Я найду его. Так началось крымское оздоровление.
Снова не спалось до самого ветреного утра. Как бывалый оптимист я ясно видел: будет хуже. Под утро прилетела в сад какая-то большая птица, била крыльями, перелетала с места на место. Едва забрезжило, я распахнул окно и глянул в сад. Это была не птица, а зацепившийся за голый куст жасмина сорный полиэтиленовый пакет…
Корабль Крым уходил в Турцию – мне же нужно грести в обратную сторону. Я собрал дорожную сумку. Вечером того же дня сел в поезд и уехал из бывшей русской Украины в пустое, холодное пространство квазигосударства.
В колесном перестуке пульсировало: кто ты тут – кто ты там… кто ты – куда ты… кто ты и куда ты…
Я поехал туда, где далеко от автобате и шатких дворцов на кровавом песке миллионы двужильных мучеников погружались во тьму времен, как моряки обреченной подлодки. Туда, где суровыми зимами мерзли в ДОСах1и казармах отдаленных гарнизонов служивые. Голодные и холодные, они недужно отстукивали зубами SOS и ни на что уже не надеялись «во тьме и сени смертной» (Мф. 4:16). Беспризорные дети с рогатками, солдаты, которым не суждено стать воинами.
Кто я в этом новом и неуютном для миллионов русских lebensraum2?
Часть первая
Воры и лохи
1
«… Рано утром, когда нищие еще не вышли в городок, я входил в него со стороны села Кронштадтский Сон. Было еще четыре дня до Покрова Пресвятой Богородицы, но уже ощутимо было дыхание зимы по ночам. Лимонная заря едва занялась и подсветила облака. Они, гонимые противным ветром, шли над пустынной степью, живо меняя очертания. Было неуютно и холодно в степи, но нельзя думать об этом в пути. Я шел и распевал акафист Смоленской Одигитрии. .
Когда жив был мой отец, то он меня спрашивал:
– Чо волосы отрастил, как пасаломщик?
– А чо? – как эхо отвечал я. – Все так ходят. Как в Ливерпуле!
– Ливер пуле нипочем, а вот вшивоту разведешь! Это похоже. Но это похуже пули в ливере! Пасаломщик!
Советский пионер, я и слыхом не слыхивал, что это за «пасаломщик» такой. Мнилось мне, краснопузому, что я роковой поэт, как, например, гусарский поручик Лермонтов. Нынче все в моей жизни совместилось. Аз есмь червь. Но червь образованный. Бывший исторический писатель, а ныне самый настоящий псаломщик, но с короткой стрижкой и бодрыми армейскими усами.
Может быть, лучше ничего не помнить. Как бывшая супруга моя, давняя, старобрачная, барочная, порочная, барачная еще Надежда Юрьевна, наверное, вспоминала меня только тогда, когда я протягивал ей деньги. С ее стороны это умно, потому что здраво. Ей неведома была горечь Эмерсона3, который измученно спрашивал некогда: «Как объяснить моей жене, что когда писатель смотрит в окно, он тоже пишет?»
Ей, бывшей моей жене, не давали спать химеры мелкобуржуазной dolce vita. Зараня, когда какой-нибудь неведомый дед еще не вышел на гумно молотить, она уже непременно будила меня:
– Ой, не знаю: рассказывать тебе сон – не рассказывать? Снится мне и снится море, купе поезда… Звезды…
Она научила меня вставать до зари. Когда ее сон повторялся три ночи кряду, я брал командировку, собирал сидорок и уезжал. Так уехал в Москву в девяносто первом году, когда начался большой революционный фарс, и там впервые увидел политических оборотней, чьей религией был Арбат. Недурно обустроились его приемные дети. Они позировали с автоматами в руках вблизи Арбата, не отходя далеко от пап и мам.
«Однажды вернусь на причал и увижу, – нередко думал я под ночной перестук колес, – что моя жена безраздельно вышла замуж, что ее украли взрослые вороватые дяди. И горько заплачу, весь изорванный в клочья молодым, клыкастым капитализмом…»
Так и случилось.
Я ушел бы в затвор после глубокого нырка в отчаяние, но духовник не благословил. Он сказал, что мой подвиг4 еще не подошел к уходу от мира и что грех хоронить в душе веселье. Бывало, хотелось домой по старости лет и инвалидности духа. А жена – замужем. Она сожгла мои дни, как сентиментальные школьные дневники изукрашенные не всегда хорошими, но памятными отметками. Мне с моей профессией оставалось лишь протянуть ноги. Недавно я прочел в какой-то газете, что одному станкостроительному заводу, чтобы выжить, пришлось наладить производство гробов. Мертвые стали казаться мне «социально ближе», нежели еще живые. Они, уже мертвые, стали способны кормить еще живых. А люди так заторопились, что псаломщиков со священниками на все похороны не хватало. На Сибири негусто православных приходов. Мы с моей новой женой Аней живем в деревенском доме ее родителей. Я помнил ее институткой, она меня – преподавателем. Помню и то, что не однажды просыпался, курил, пытаясь разогнать сны, где эта красавица ускользала от меня в тот самый момент. Она писала простые стихи, но, читая их, я думал: откуда в ней это небесное знание? Потом замужество, развод. Говорили, что она передумала вздувать очаги культуры в деревнях степного Алтая, а поступила в Литературный институт. Через полтора почти десятка лет я встретил ее в деревенской церкви на Рождество Христово. Она рассказала, что выпустила в Москве две книги стихов и вот вернулась в свою деревню учительницей литературы. Случайно ли мы встретились через годы? Кто я теперь, когда непобедимая старость грозит мне в ночные окна? Любил ли я ее? Я удивлялся ей и был благодарен ей. Она вернула мне высокий смысл человеческой жизни в супружестве. Я понимал, что люблю ее, когда с ужасом оглядывался назад, на перепутье дорог, где мы могли бы никогда не встретиться. Я понимал, что любой иной путь, кроме этого, был бы губителен для моей души. Любовь эта не была страстной, она была дружественной. Не хочу уподобляться писателям и философам, рассуждавшим о любви, поскольку любовь для меня – это поступки, а не рассуждения об их природе. У нас родился сын – что с ним будет, когда я умру в этом концлагере? Родителям Ани едва ли нужно было понимать, что делает чужой взрослый человек в их доме, когда ничего не делает? Писатель. А кто будет навоз из стайки выносить да по огороду-кормильцу разбрасывать? И они, по сути, правы – недеревенский я житель.